Тихомиров Лев Александрович. Единоличная власть как принцип государственного строения. Главы 20 - 27

 


XX. Евангельское учение о власти. - Власть, как установление Божеское. - Власть христианская.

Настоящую основу христианского политического учения составляет воздавание Кесарю Кесарева и Божия Богу.

Кесарь не случайно является на свете. Нет власти, которая была бы не от Бога. Даже в таком страшном случае, какой поставил Пилата решителем вопроса о казни Христа, представитель земного суда не имел бы власти, если бы не было ему дано от Бога. Божественный Промысел управляет миром непостижимыми для человека путями, и для наших земных дел создает власть, которой мы обязаны повиноваться "для Бога", как неоднократно прибавляет апостол. В учении апостольском политическое своеволие не отличается от своеволия вообще, оно составляет проявление некоторой распущенности, "похоти плоти", отсутствия понимания главной цели жизни. Им отличаются люди, которые "идут в след скверных похотей плоти, презирают начальства, дерзки, своевольны, не страшатся злословить высших". Те же самые люди, которые "оскверняют плоть, отвергают начальства и злословят высокие власти", они же своим поведением служат соблазном на вечерях любви. Всем таким апостольское учение угрожает тяжким наказаниям Господа. Элемент власти так широко признается христианством, что даже рабы, имеющие господами "верных", то есть вместе с господами составляющие членов одной и той же церкви, тем не менее, должны повиноваться господам. Нет власти не от Бога. Противящиеся власти, противятся Божьему установлению. И только необходимость воздавания Божия Богу кладет границы повиновению кесарю и властям от кесаря установленным.

Такое повиновение не остается, однако, без разумного объяснения. Власть воздвигается Богом для блага самих же людей. "Начальник есть Божий слуга, тебе на добро. Если же делаешь зло - бойся, ибо он не напрасно носит меч. Он Божий слуга, отомститель в наказание делающему зло. Начальствующие страшны не для добрых дел, а для злых". Апостол увещевает быть покорными не только "царю, как верховной власти", но и "правителям от него поставленным для наказания преступников и для поощрения делающих добро". Власть, таким образом, не есть какая-либо привилегия, но исполнение службы, Богом указанной.

Сами "господа" должны пользоваться почтением "рабов", собственно потому, что "благодетельствуют" им. Христианство, таким образом, повсюду облекает всякую власть обязанностью известного служения на пользу подчиненным. Поэтому подчиняться должно не только от страха, но и по совести. Уплата денежных податей точно также обязательна: "Ибо они (власти) Божьи служители, постоянно сим (то есть, службой) занятые", и стало быть, очевидно, требующие содержания со стороны общества, на пользу которому служат. В общей сложности "всякая душа да будет покорна высшим властям". "Отдавайте всякому должное: кому подать - подать, кому оброк - оброк, кому страх - страх, кому честь - честь". Должно также "молиться и благодарить за царей, и за всяких начальствующих", для чего? Для того, чтобы проводить "жизнь тихую и безмятежную во всяком благочестии и чистоте".

Эта тихая и безмятежная жизнь во всяком благочестии и чистоте есть идеал христианского общества, а для пособия осуществлению его поставлена от Бога власть. Те, кто этого не понимают и выходят из повиновения - это "безводные облака, носимые ветром, ропотники, ничем недовольные, поступающие по своим похотям", они "обещают другим свободу, будучи сами рабами тления".

Своеволие политическое, вообще, повторяю, рассматривается христианством как одно из проявлений общего своеволия, распущенности, по существу предосудительной, как "злоупотребление свободой", ибо постоянно напоминая христианам, что они "призваны к свободе", вероучение столь же постоянно увещевает поступать как свободные, а не как злоупотребляющие свободой.

Это наставление давалось уже в то время, когда христиане не только еще не имели никаких прав, но были гонимы с жестокостью и несправедливостью, превосходящими всякое описание. Повиноваться должно даже и такой власти. Власть, даже языческая хочет она или не хочет - поставлена все-таки по той воле Бога, которую Ему угодно было проявить в политических отношениях. Уважение предписывалось к самому принципу власти.

С тех пор как Верховная Власть перешла в руки христианских государей, такое уважение, понятно, могло лишь возрасти. Миссия же власти, как Божие служение, из бессознательной, направляемой лишь Промыслом, со стороны государя-христианина становится сознательной. Церковь не только молится за власть, но уже может освящать ее своими таинствами. Уважение христианина ко власти лишь возрастает от этого. С другой стороны, государь, будучи христианином, сознательно принимает власть не иначе, как служение, то есть как долг, обязанность. Он становится в ряд тех царей, которых Господь помазывал на царство в Израиле, но также и низвергал, и наказывал: в ряд царей, которые ответят за каждый свой поступок. Царь в отношении подданных имеет все права, ибо христианское учение говорит только об обязанностях подданных, совершенно умалчивая о каких-либо правах их в отношении Верховной власти. Верховная Власть отсюда, естественно, оказывается безграничною (в политическом смысле), но чем более она принимает такую безграничность, тем более она принимает миссию "Божьего служения", а стало быть и всю его страшную ответственность.

При таких условиях несение власти является в нравственном отношении истинным подвигом. Государь "не даром носит меч", но за каждый неправильный удар меча, как и за ненанесение удара, если это необходимо, отвечает перед "Царем царей". Он поставлен для доставления другим "тихого и безмятежного жития", и - что ответит перед "Царем царей", если этой цели службы своей не исполнил? Он поставлен для наказания злых и поощрения делающих добро, другим словами, для осуществления справедливости того, что соответствует правде. Что ответит он "Царю царей", если не дал обществу этого господства правды?


XXI. Идея верховной власти в истолковании Иоанна Грозного.

Такой идеал царя, вытекающий из православного понимания жизни, совершенно одинаково складывался у массы народа и у постепенно развивающейся царской династии. Превосходную формулировку его оставил царь, доселе памятный народу как немногие, а от современников получивший характеристику, как "муж чудного разумения, в науке книжной почитания доволен и многоречив, зело в ополчениях дерзостен и за свое отечество стоятель". Беспристрастный летописец, правда, тут же прибавляет, что царь Иоанн был "на рабы от Бога ему данные жестокосерд вельми"... Но этот вопрос особый, не касающийся "чудного разумения с которым Иоанн формулировал идею своей власти.

Как же понимает он свою идею?

Государственное управление по Грозному должно представлять собой стройную систему. Представитель аристократического начала, князь Курбский, упирает преимущественно на личные доблести "лучших людей" и "сильных во Израили". Иоанн относится к этому, как к проявлению политической незрелости, и старается растолковать князю, что личные доблести не помогут, если нет правильного строения, если в государстве власти и управления не будут расположены в надлежащем порядке. "Как дерево не может цвести, если корни засыхают, так и это: аще не прежде строения благая в царстве будут, то и храбрость не проявится на войне. Ты же, говорит царь, не обращая внимания на строения, прославляешь только доблести".

На чем же, на какой общей идее, воздвигается это необходимое "строение", "конституция" христианского царства? Иоанн в пояснение вспоминает об ереси манихейской: "Они развратно учили, будто бы Христос обладает лишь небом, а землею самостоятельно управляют люди, а преисподними - диавол". Я же говорит царь, верую, что всеми обладает Христос: небесными, земными и преисподними и "вся на небеси, на земли и преисподними состоит его хотением, советом Отчим и благоволением Святого Духа". Эта Высшая власть налагает свою волю и на государственное "строение", устанавливает и царскую власть.

Права Верховной Власти, в понятиях Грозного, ясно определяются христианскою идеей подчинения подданных. В этом и широта власти, в этом же и ее пределы (ибо пределы есть и для Грозного). Но в указанных границах безусловное повиновение царю, как обязанность, предписанная верой, входит в круг благочестия христианского.

Если царь поступает жестоко или даже несправедливо, - это его грех. Но это не увольняет поданных от обязанности повиновения. Если даже Курбский и прав, порицая Иоанна, как человека, то от этого еще не получает права не повиноваться божественному (не мни, праведно на человека возъярився, Богу приразиться: ино бы человеческое есть, аще и порфиру носит, ино же божественное). Поэтому Курбский своим поступком свою "душу погубил". "Если ты праведен и благочестив, говорит царь, то почему же ты не захотел от меня, строптивого владыки, пострадать и наследовать венец жизни?" Зачем "не поревновал еси благочестия" раба твоего Васьки Шибанова, который предпочел погибнуть в муках за господина своего?

С этой точки зрения, порицание поступков Иоанна на основании народного права других стран, (указываемых Курбским) не имеет, по возражению царя, никакого значения. "О безбожных человецех что и глаголати! Понеже тии все царствиями своими не владеют: как им повелят поданные ("работные"), так и поступают. А российские самодержцы изначала сами владеют всеми царствами (то есть всеми частями царской власти), а не бояре и вельможи".

Противоположение нашего принципа Верховной Власти и европейского вообще неоднократно заметно у Иоанна и помимо полемики с Курбским. Как справедливо говорит Романович-Славатинский, "сознание международного значения самодержавия достигает в грозном царе высокой степени" (система). Он действительно вполне ясно понимает, что представляет иной и высший принцип. "Если бы у вас, говорит он шведскому королю, было совершенное королевство, то отцу твоему архиепископ и советники и вся земля в товарищах не были бы. Он ядовито замечает, что шведский король "точно староста в волости", показывая полное понимание, что этот "не совершенный" король представляет в сущности демократическое начало. Так и у нас, говорит Царь, "наместники новгородские - люди великие", но все-таки "холоп государю не брат", а потому шведский король должен бы сноситься не с государем, а с наместниками. Такие же комплименты Грозный делает и Стефану Баторию, замечая послам: "Государю вашему Стефану в равном братстве с Нами быть не пригоже". В самую даже крутую для себя минуту Иоанн гордо выставляет Стефану превосходство своего принципа: "Мы, смиренный Иоанн, царь и великий князь всея Руси, по Божьему изволению, а не по многомятежному человеческому хотению". Как мы видели выше, представители власти европейских соседей для Иоанна суть представителя идеи "безбожной", то есть руководимой не божественными повелениями, а теми человеческими соображениями, которые побуждают крестьян выбирать старосту в волости.

Вся суть царской власти, наоборот, в том, что она не есть избранная, не представляет власти народной, а нечто высшее, которое признает над собой народ, если он "не безбожен". Иоанн напоминает Курбскому, что "Богом цари царствуют и сильные пишут правду". На упрек Курбского, что он "погубил сильных во Израиле", Иоанн объясняет ему, что сильные во Израиле - совсем не там, где полагает их представитель аристократического начала "лучших людей". "Земля, говорит Иоанн, правится Божиим милосердием, и Пречистыя Богородицы малостью и всех святых молитвами и родителей наших благословением, и последи нами, государями своими, а не судьями и воеводами и еже ипаты и стратиги" (переписка).

Не от народа, а от Божией милости к народу идет стало быть царское самодержавие. Иоанн так и объясняет.

"Победоносная хоругвь и крест Честной", говорит он, даны Господом Иисусом Христом сначала Константину, "первому во благочестии", то есть первому христианскому императору. Потом последовательно передавались и другим. Когда "искра благочестия дойде и до Русскаго Царства", та же власть "Божиею милостию" дана и нам. " Самодержавие Божиим изволением", объясняет Грозный, началось от Владимира Святого, Владимира Мономаха и т.д, и через ряд государей, говорит он "даже дойде и до нас смиренных скипетродержавие Русскаго Царства".

Сообразно такому происхождению у царя должна быть в руках действительная власть. Возражая Курбскому, Иоанн говорит: "Или убо сие светло - пойти прегордым лукавым рабам владеть, а царю быть почтенным только председанием и царской честью, властью же быть не лучше раба? Как же он назовется самодержцем, если не сам строит землю"? "Российские самодержцы изначала сами владеют всеми царствами, а не бояре и вельможи".

Царская власть дана, как мы видели, для поощрения добрых и кары злых. Поэтому царь не может отличаться только одною кротостью. "Овых милуйте рассуждающе, овых страхом спасайте", говорит Грозный. "Всегда царям подобает быть обозрительными: овогда кротчайшим, овогда же ярым; ко благим убо милость и кротость, ко злым же ярость и мучение; аще ли сего не имеет - несть царь!". Обязанности царя нельзя мерить меркой частного человека. "Иное дело свою душу спасать, иное же о многих душах и телесах пещися". Нужно различать условия. Жизнь для личного спасения - это "постническое житие", когда человек ни о чем материальном не заботится и может быть кроток как агнец. Но в общественной жизни это уже невозможно. Даже и святители, по монашескому чину лично отрекшиеся от мира, для других обязаны иметь "строение, попечение и наказание". Но святительское запрещение, по преимуществу, нравственное. "Царское же управление (требует) страха, запрещения и обуздания, и конечного запрещения, в виду "безумия злейших человеков лукавых". Царь сам наказуется от Бога, если его "несмотрением" происходит зло.

В этом строении он безусловно самостоятелен. "А жаловать есми своих холопей вольны, а и казнить их вольны же есмя".

"Егда кого обрящем всех сих злых (дел и наклонностей) освобожденным, и к нам прямую свою службу содевающим, и не забывающим порученной ему службы, и мы того жалуем великими всякими жалованьями; а иже обрящется в супротивных, еже выше рехом, по своей вине и казнь приемлет".

Власть столь важная должна быть едина и неограниченна. Владение многих подобно "женскому безумию". Если управляемые будут не под единою властью, то хотя бы они в отдельности были и храбры и разумны, - общее правление окажется "подобно женскому безумию". Царская власть не может быть ограничиваема даже и святительскою. "Не подобает священникам царская творити". Иоанн Грозный ссылается на Библию, и приводит примеры из истории, заключая: "Понеже убо тамо быша цари послушны энархам и сигклитам, - и в какову погибель приидоша. Сия ли нам советуешь?".

Еще более вредно ограничение власти аристократией. Царь по личному опыту обрисовывает бедствия, нестроения и мятежи, порождаемые боярским самовластием. Расхитив царскую казну, самовластники, говорит он, набросились и на народ: "Горчайшим мучением имения в селах живущих пограбили". Кто может исчислить напасти, произведенные ими для соседних жителей. "Жителей они себе сотвориша яко рабов, своих же рабов устроили как вельмож". Они называли себя правителями и военачальниками, а вместо того повсюду создавали только неправды и нестроение, "мэду же безмерную от многих собирающие и вся по мзде творяще и глаголюще".

Положить предел этому хищничеству может лишь самодержавие. Однако же эта неограниченная политическая власть имеет, как мы выше заметили совершенно ясные пределы. Она ограничивается своим собственным принципом.

"Все божественные писания исповедуют яко не повелевают чадам отцем противитеся и рабем господом": однако же, прибавляет Иоанн, "кроме веры". На этом пункте Грозный, так сказать, признал бы со стороны Курбского право неповиновения, почему усиленно доказывает, что этой, единственной законной причины неповиновения Курбский именно и не имеет. "Против веры" Царь ничего не требовал и не сделал: "Не токмо ты, но все твои согласники и бесовские служители не могут в нас сего обрести", говорит он, а потому и оправдания эти ослушники не имеют. Несколько раз Грозный возвращается к уверениям, что если он казнил людей, то ни в чем не нарушил прав церкви и ее святыни, являясь, наоборот, верным защитником благочестия. Прав или не прав Иоанн фактически, утверждая это, но во всяком случае его слова показывают, в чем он признает границы дозволенного и недозволенного для царя.

Ответственность царя перед Богом нравственная, впрочем, для верующего вполне реальная, ибо Божья сила и наказание сильнее царского. На земле же перед подданными царь не дает ответа. "Доселе русские владетели не допрашиваемы были ("не исповедуемы") ни от кого, но вольны были в своих подвластных жаловать и казнить, а не судились с ними ни перед кем". Но перед Богом суд всем доступен. "Судиться же приводиши Христа Бога между мною и тобою, и аз убо сего судилища не отметаюсь". Напротив этот суд над царем тяготеет больше чем над кем-либо. "Верую, говорит Иоанн, яко о всех своих согрешениях вольных и невольных, суд прияти ми яко рабу, и не токмо о своих, но о подвластных мне дать ответ, аще моим несмотрением согрешают".


XXII. Идея власти по народным поговоркам.

Так определял свою власть, обязанность и ответственность царь, "муж чудного рассуждения", о котором народный сказитель былин и доселе повторяет:

Когда зачиналась каменна Москва,
Зачинался в ней и Грозный царь.

Они "зачинались", росли и духовно слагались, действительно вместе, народ и царь, одинаково понимая задачи жизни, а потому определяя одинаково и задачи верховной власти, которой подчиняли политическое устроение страны.

В своей вековой мудрости, сохраненной популярными изречениями поговорок и пословиц (нижеследующее изложение составлено главным образом по Далю), наш народ совершенно по-христиански обнаруживает значительную долю скептицизма к возможности совершенства в земных делах. "Где добры в народе нравы, там хранятся и уставы", - говорит он, - но прибавляет: "От запада до востока нет человека без порока". При том же "в дураке и царь не волен", а между тем "один дурак бросит камень, а десять умных не вытащат". Это действие человеческого несовершенства исключает возможность устроиться вполне хорошо, тем более, что если глупый вносит много вреда, то умный, погрешая, еще больше. "Глупый погрешает один, а умный соблазняет многих". В общей сложности приходится сознаться: "Кто Богу не грешен, царю не виноват!" Сверх того интересы жизни сложны и противоположны: "Ни солнышку на всех не угреть, ни царю на всех не угодить", тем более, что "до Бога высоко, до царя далеко".

Общественно-политическая жизнь поэтому не становится культом русского народа. Его идеалы - нравственно-религиозные. Религиозно-нравственная жизнь составляет лучший центр его помышлений. Он и о своей стране мечтает именно, как о "Святой Руси", и в этих мечтах руководствуется не собственными измышлениями, а материнским учением Церкви. "Кому Церковь не мать, тому Бог не отец", - говорит он.

Такое подчинение мира относительного (политического и общественного) миру абсолютному (религиозному) приводит русский народ к исканию политических идеалов под покровом Божиим. Он ищет их в воле Божией, и подобно тому, как царь принимает свою власть лишь от Бога, так и народ лишь от Бога желает ее над собою получить. Такое настроение, естественно, приводит народ к исканию единоличного носителя власти, и притом подчиненного воле Божией, то есть именно монарха самодержца!

Это неизбежно. Но нужно заметить, что уверенность в невозможности совершенства политических отношений ничуть не приводит народ к унижению их, а напротив, к стремлению в возможно большей степени повысить их, подчиняя их абсолютному идеалу правды. Для этого нужно, чтобы политические отношения подчинялись нравственным, а для этого, в свою очередь, носителем верховной власти должен быть один человек, решитель дел по совести.

В возможность устроить общественно-политическую жизнь посредством юридических норм народ не верит. Он требует от политической жизни большего, чем способен дать закон, установленный раз навсегда, без соображения с индивидуальностью личности и случая. Это вечное чувство русского человека выразил и Пушкин, говоря: "закон - дерево", не может угодить правде, и потому "нужно, чтобы один человек был выше всего, свыше даже закона". Народ выражает то же воззрение на неспособность закона быть высшим выражением правды, искомой им в общественных отношениях. Во-первых, "закон что дышло - куда поворотишь, туда и вышло". "Закон что паутина: шмель проскочит, а муха увязнет".

С одной стороны, "всуе законы писать, когда их не исполнять", но в то же время закон иногда без надобности стесняет: "Не всякий кнут по закону гнут", и по необходимости "нужда свой закон пишет". Если закон поставить выше всяких других соображений, то он даже вредит: "Строгий закон виноватых творит, и разумный народ поневоле дурит". Закон по существу условен: "Что город, то норов, что деревня, то обычай", а между тем "под всякую песню не подпляшешься, под всякие нравы не подладишься". Такое относительное средство осуществления правды никак не может быть поставлено в качестве высшего "идеократического" элемента, не говоря уже о злоупотреблениях. А они тоже неизбежны. Иногда и "законы святы, да исполнители супостаты". Случается, что "сила закон ломит" и "кто закон пишет, тот его и ломает". Нередко виноватый может спокойно говорить: "Что мне законы, когда судьи знакомы?".

Единственное средство поставить правду высшей нормой общественной жизни состоит в том, чтобы искать ее в личности, и внизу, и вверху, ибо закон хорош только потому, как он применяется, а применение зависит от того, находится ли личность под властью высшей правды: "Где добры в народе нравы, там хранятся и уставы", "Кто сам к себе строг, того хранит и царь и Бог", "Кто не умеет повиноваться, тот не умеет и приказать", "Кто собой не управит, тот и другого на разум не наставит". Но эта строгость подданных к самим себе хотя и дает основу действия для верховной власти, но еще не создает ее. Если верховную власть не может составить безличный закон, то не может дать ее и "многомятежное человеческое хотение". Через 300 лет после Грозного Царя, народ вместе с ним доселе повторяет: "Горе тому дому, коим владеет жена, горе царству, коим владеют многие".

Собственно говоря, правящий класс народ признает широко, но только как вспомогательное орудие правления: "Царь без слуг, как без рук" и "Царь благими воеводы смиряет мира невзгоды". Но этот правящий класс народ столь же мало идеализирует, как и безличный закон. Вместе с Грозным народ говорит: "Не держи двора близ княжего двора", вместе с Даниилом Заточником он замечает: "Неволя, неволя боярский двор: походя поешь, стоя выспишься". Хотя "с боярами знаться - ума набраться", но также и "греха не обобраться". "В боярский двор ворота широки, да вон узки": закабаливает! Не проживешь без служилого человека, но все-таки: "Помутил Бог народ - покормил воевод", и "Люди ссорятся, а воеводы кормятся". Точно так же "Дьяк у места, что кошка у теста", и народ знает, что нередко "Быть так, как пометил дьяк". Вообще, в минуту пессимизма народная философия способна задаваться не легким вопросом: "В земле черви, в воде черти, в лесу сучки, в суде крючки: куда уйти?"

И народ решает этот вопрос, уходя к установке верховной власти в виде единоличного нравственного начала.

В политике царь для народа не отделим от Бога. И это вовсе не есть обоготворение политического начала, но подчинение его божественному. Дело в том, что "Суд царев, а правда Божия". "Никто против Бога да против царя", но это потому, что "Царь от Бога пристав". "Всякая власть от Бога". Это не есть власть нравственно произвольная. Напротив: "Всякая власть Богу ответ даст". "Царь земной под Царем небесным ходит", и народная мудрость многозначительно добавляет даже: "У Царя царствующих много царей"... Но ставя царя в такую полную зависимость от Бога, народ в царе призывает Божью волю для верховного устроения земных дел, предоставляя ему для этого всю безграничность власти.

Это не есть передача государю народного самодержавия, как бывает при идее диктатуры и цезаризма, а просто отказ от собственного самодержавия в пользу Божьей воли, которая ставит царя, как представителя не народной, а Божественной власти.

Царь таким образом является проводником в политическую жизнь воли Божией. "Царь повелевает, а Бог на истинный путь наставляет". "Сердце царево в руке Божией". Точно так же "Царский гнев и милость в руках Божиих". "Чего Бог не изволят, того и царь не изволит". Получая власть от Бога, царь, с другой стороны, до такой степени безусловно признается, что совершенно неразрывно сливается с народом. Ибо представляя перед народом в политике власть Божью, царь перед Богом представляет народ. "Народ тело, а царь голова", и это единство так неразделимо, что народ даже наказуется за грехи царя. "За царское согрешение Бог всю землю казнят, за угодность милует", и в этой взаимной ответственности царь стоит даже на первом месте. "Народ согрешит - царь умолит, а царь согрешит - народ не умолит". Идея в высшей степени характеристичная. Легко понять, в какой безмерной степени велика нравственная ответственность царя при таком искреннем, всепреданном слиянии с ним народа, когда народ, безусловно ему повинуясь, согласен при этом даже еще отвечать за его грехи.

Никакое человеческое воображение не может представить себе более безусловного монархического чувства, большего подчинения, большего единения. Необходимо обратить внимание, что это не чувство раба, только подчиняющегося, а потому не ответственного. Народ, напротив, отвечает за грехи царя. Это стало быть перенос в политику христианского настроения, когда человек молит "да будет воля Твоя" и в то же время ни на секунду не отрешается от собственной ответственности. В царе народ выдвигает ту же молитву, то же искание воли Божией, без уклонения от ответственности, почему и желает полного нравственного единства с отвечающим перед Богом царем.

Для нехристианина этот политический принцип просто не понятен. Для христианина он светит и греет как солнце. Подчинившись в царе до такой безусловной степени Богу, наш народ не чувствует тревоги, а, напротив, успокаивается. Его вера в действительное существование, в реальность Божией воли выше всяких сомнений, а потому, сделав со своей стороны все для подчинения воле Божией, он вполне уверен, что и Бог его не оставит, а стало быть даст наибольшую обеспеченность положения.

Вдумываясь в эту психологию, мы поймем, почему народ о своем царе говорит в таких трогательных, любящих выражениях: "Государь, батюшка, надежа, православный царь"... В этой формуле все: и власть, и родственность, и упование и сознание источника своего политического принципа. Единство с царем для народа, не пустое слово. Он верит, что "народ думает", а царь "ведает" народную думу, ибо "царево око видит далеко", "царский глаз далеко сягает", и "как весь народ воздохнет - до царя дойдет". При таком единстве ответственность за царя совершенно логична. И понятно, что она несет не страх, а надежду. Народ знает, что "Благо народа в руке царевой", но помнит твердо, что "До милосердного царя и Господь милосерд". С таким миросозерцанием становится понятно, что "Нельзя царству без царя стоять". "Без Бога свет не стоит, без царя земля не правится". "Без царя земля вдова". Это таинственный союз, непонятный без веры, но при вере дающий и надежду и любовь.

Неограничена власть царя: "Не Москва государю указ, а государь Москве". "Воля царская - закон", "царское осуждение бессудно". Царь и для народа, как в христианском учении, не даром носит меч. Он представитель грозной силы. "Карать да миловать Богу да царю". "Где царь, там гроза". "До царя идти - голову нести". "Гнев царя - посол смерти". "Близ царя - близ смерти". Царь источник силы, но он же источник славы: "Близ царя - близ чести". Он же источник всего доброго: "Где царь, там и правда", "Богат Бог милостью, а государь жалостью", "Без царя народ сирота". Как солнце он светит: "При солнце тепло: при государе добро". Если когда и "Грозен царь, да милостив Бог". И в твердой надежде, что "Царь повелевает, а Господь на истинный путь направляет", народ стеной окружает своего "батюшку" и "надежу", "верой и правдой" служа ему. "За Богом молитва, за царем служба не пропадет" - говорит он, и готов идти в своей исторической страде куда угодно, повторяя: "Где ни жить, одному царю служить" и во всех испытаниях утешая себя мыслью: "На все святая воля царская".


XXIII. Значение чувства и сознательности в психологической основе власти.

Последние главы достаточно, полагаю, показывают, до какой степени полного единства может доходить политическое самосознание народа и верховной власти, развивающееся на почве религиозного идеала жизни. Эта совокупность условий именно и необходима для того, чтобы власть единоличная могла превратиться в силу монархическую, то есть стать верховной сама по себе, а не как замаскированная делегация народной власти. В тонкостях этой психологической основы политического творчества вся сущность различных форм верховной власти. Однако необходимо заметить, что здесь дело далеко не в одном чувстве. Судьбы различных форм верховной власти существеннейшим образом зависят также от состояния нашего сознания.

Из всех областей социального творчества политическая есть область наиболее сознательная, наиболее подверженная влиянию нашего рассуждения, а стало быть всего того, чем обусловливается рассуждение, как, например, состоянием нашего знания, логической развитости, способности критической оценки и т.д. Отсюда ясно, какое значение для политического строения имеет тот или иной характер образованного класса нации, степень действительной образованности его, степень высоты развития науки в данной стране, а также и степень самостоятельности этой науки.

В политическом творчестве нации значение доктрины и вообще идеи весьма велико. Поэтому влияние каких-либо идей здесь особенно легко и заметно, если они оказываются сильнее местных. Между тем эти чужие политические идеи могут исходить из совершенно иного психологического настроения, не соответствуя психологическому настроению данной нации, тем не менее способны давить не ее рассудок, а через него и на политическое творчество. Посему-то, как выше было замечено, развитие данной формы верховной власти идет всегда не только путем ее собственной, внутренней логики, но и под давлением многочисленных внешних влияний. Это может иметь и благое и зловредное влияние. Но, во всяком случае это влияние сознательности составляет факт, который непременно должно принимать во внимание при наблюдении форм верховной власти. Это относится точно также и к власти монархической.

Религиозное миросозерцание нации порождает инстинктивное стремление к монархической власти, и то же инстинкт подсказывает в общих чертах многие необходимое для монархического строения истины. Но один инстинкт не может заменить сознательности, при отсутствии которой в приложении и стало быть в осуществлении монархического принципа неизбежно должны возникать ошибки, может быть, даже роковые. Точно также и при одной сознательности невозможно создать монархии, если нет соответственного чувства. Оба условия одинаково необходимы. Инстинкт, чувство, создают почву, без которой ничего нельзя сделать, и кроме того, нередко спасают от самих ошибок рассудка, но в свою очередь и политический разум так необходим, его сила так велика, что он в конце концов способен даже пересоздать и самое чувство нации, или по крайней мере несомненно, что ошибки политического разума способны извращать действия самого прекрасного и сильного чувства.


XXIV. Стихийность нашей истории. - Недостаток научной мысли.

Если судить по правильности и чистоте основ, заложенных у нас историей, то Россию можно признать самой типично монархической страной. Изучение нашей истории для уяснения себе смысла монархического начала власти с этой точки зрения драгоценно. Но в той же истории мы знакомимся и с условиями, препятствующими развитию монархического начала. В этом отношении на первом плане должно поставить малое развитие сознательности.

Стихийность нашей истории вообще так бросается в глаза, что нет, кажется, ни одного историка, не отмечавшего это явление. У нас велико почти всегда то, что подсказывается инстинктом, голосом чувства, вытекающим из тех душевных тайников, которые в русском народе наполнены по преимуществу верой. У нас крупно и иногда велико и то, в построении чего человек, природно способный и хорошо выдержанный в нравственном отношении, может создать при помощи непосредственного здравого смысла, то есть руководствуясь тем, что лично видит и наблюдает. Но повсюду где нужно глубокое понимание внутреннего смысла явлений, мы оказываемся слабы.

Это неразвитое самосознание, понятно, не может не отражаться многочисленными препятствиями и на действия политической власти.

Наша политическая идея вытекала из религиозного миросозерцания. Но оно само по себе может дать лишь основу. Для полного самопонимания и действия политическая идея должна сознать себя именно как политическая. Идея религиозная давала ей правильный исходный пункт, но это и все, что она могла и должна была дать. Остальное должны были создать учение и философия чисто политические. Но этого-то и не было.

Задача самосознания всякого принципа не легка, и без той могучей умственной работы, которую называют научною, невозможна. Только такая работа может выяснить для нас, что рассматриваемый принцип создает самим содержанием своим и вытекающею из этого содержания внутреннею логикой развития, и что привносится исторической средой, в которой пришлось прилагать данный принцип. Если мы оставим без внимания внутреннюю логику развития, а ограничимся лишь внешним наблюдением фактов, то мы не будем знать рассматриваемого принципа. Мы тогда отнесем на счет его собственного содержания то, что на самом деле составляет чуждое и противное ему содержание среды, или, наоборот, припишем ему те заслуги, то благотворное действие, которое на самом деле, вопреки ему, произведено какими-либо другими факторами одновременно с ним действовавшими. Таким образом, для понимания политического принципа мы должны знать не одну историческую практику, но и самый идеал его, его внутреннее содержание, должны знать не только то, что он сделал, но также то, что он способен по внутреннему содержанию сделать. Мы должны понять обстановку, необходимую для полного развития этого принципа, оценить значение ее, и только тогда можно считать свое понимание точным и полным. Но этот внутренний смысл политических принципов, их внутренняя логика развития, их потенциальное развитие, абстрагированное от политических случайностей, доступны лишь сильно развитой научной мысли. А при руководстве только опытной эмпирикой, при незнании внутренней логики развития того или иного принципа, мы будем постоянно жертвой ошибок в своей деятельности. Мы будем возлагать на непонимаемые нами принципы такие надежды, которых они органически неспособны осуществить, и наоборот, оставим без внимания те перспективы, быть может гораздо более широкие, которые открыли бы перед нами наш принцип, защищенный от искажения, и направленный в действительную сторону своей силы.

Вот этого-то научного и философского самопонимания у нас никогда не было в политическом отношении, и это отражалось самым невыгодным образом на нашем развитии каждый раз, когда русская мысль, столь неразвитая в собственном содержании, сталкивалась с ясно, отчетливо и логически развитою мыслью Европы.

К этой слабой стороне нашей мы сейчас перейдем. Но предварительно должно заметить, что инстинктивное действие правильно заложенных основ столь могучи у нас, что никакие ошибки сознания доселе не могли их вполне победить...


XXV. Проницательность народного инстинкта. - Народ и Иоанн. - Смутное время. - Восстановление самодержавия. - Карамзин. - Почему самодержец не может ограничить своей власти.

Действительно, во все критические, решающие моменты нашей истории голос могучего инстинкта побеждал у нас все шатания политических доктрин, и возвышался до гениальной проницательности.

Замечательна память об ореоле, которым русский народ окружил "опальчивого" борца за самодержавие, опускавшего столь часто свою тяжелую руку и на массы, ему безусловно верные. На борьбу Иоанна IV с аристократией народ так и смотрел, как на "выведение измены", хотя, строго говоря, "изменников России" в прямом смысле Иоанн почти не имел перед собой. Но народ чуял, что здесь была измена русской идее верховной власти, вне которой уже не представлял себе своей святой Руси.

Смутное время сделало, казалось, все возможное для подрыва идеи власти, которая не сумела ни предотвратить, ни усмирить смуты, а потом была омрачена позорной узурпацией бродяги самозванца и иноземной авантюристки. С расшатанностью Царской власти аристократия снова подняла голову: начали брать с царей "записи". Но ничто не могло разлучить народ с идеей, вытекавшей из его миросозерцания. Он в унижении власти видел свой грех и Божье наказание. Он не разочаровался, а только плакал и молился:

Ты, Боже, Боже, Спасе, милостивый,
К чему рано над нами прогневался,
Наслал нам, Боже, прелестника,
Злого растригу, Гришку Отрепьева.
Ужели он, растрига, на царство сел?..

Растрига погиб, и при виде оскверненной им святыни народ вывел заключение не о какой-либо реформе, а о необходимости полного восстановления самодержавия. Главною причиной непопулярности Василия Шуйского были уступки боярству. "Запись Шуйского и целование креста в исполнение ее, говорит Романович-Славатинский, возмутили народ, возражавший ему, чтобы он записи не давал и креста не целовал, что того искони веков в Московском государстве не важивалось". А между тем "ограничение" только и состояло в обязательстве не казнить без суда и в признании совещательного голоса боярства. То и другое каждый царь и без записи соблюдал, но монархическое чувство народа оскорблялось не содержанием обязательств, а фактом превращения обязательности нравственной в юридическую.

Всеобщий бунт против королевича тоже характеристичен. Кандидатура Владислава сулила водворить порядок на началах "конституционных", в которых права русской нации были широко ограждены. Он принял обязательство ограничить свою власть не только аристократической боярской Думой, но также Земским Собором. Под охрану земского собора он ставил свое обязательство не изменять русских законов и не налагать самовольно податей. С современной "литеральной" точки зрения восшествие иностранного принца на таких условиях не нарушало ни в чем интересов страны. Но Россия понимала иначе свои интересы. Именно кандидатура Владислава и была последней каплей, переполнившей чашу. Поучительно вспомнить содержание прокламаций кн. Пожарского и других патриотов, возбуждавших народ к восстанию.

Прокламации призывают к восстановлению власти Государя.

"Вам, господа, пожаловати, помня Бога и свою православную веру, советывать со всякими людьми общим советом, как бы нам в нынешнее конечное разоренье быть не безгосударными". Конституционный королевич, очевидно, ничего не говорил сердцу народа. "Сами, господа, ведаете, продолжаете прокламацию, как нам без Государя против общих врагов, польских, и литовских, и немецких людей, и русских воров - стоять? Как нам без государя о великих государственных и земских делах с окрестными государями ссылаться? Как государству нашему впредь стоять крепко и неподвижно?"

Национально-монархическое движение, как известно, стерло все замыслы ограничения самодержавия до такой степени, что теперь наши историки не могут даже с точностью восстановить, что именно успели бояре временно выхватить у Михаила. Во всяком случае ограничительные условия были выброшены очень скоро в период непрерывного заседания Земских Соборов (между 1620 - 25 годами). Народ смотрел на пережитое бедствие, как на Божью кару, торжественно обещал царю "поисправиться", и заявляя Михаилу, что "без государя Московскому государству стояти не мочно", "обрал" его "на всей его воле". (Романович).

Много тяжких испытаний и горьких оскорблений пришлось выносить народному чувству в ХVIII веке, не обходилось без того и в ХIХ. Находилось постоянно немало и "своих русских воров" в новой форме. Но не изменила Россия своему идеалу, и когда император, воспитанный республиканцем, готов был поднять руку на свою наследственную власть, он услышал тот же вечный русский протест:

"Если бы Александр, пишет Карамзин в своей знаменитой записке, вдохновленный великодушною ненавистью к элоулотреблениям самодержавия, взял перо для предписания себе иных законов, кроме Божиих и совести, то истинный гражданин российский дерзнул бы остановить его руку и сказать: Государь, ты преступаешь границы своей власти. Наученная долговременными бедствиями, Россия пред святым алтарем вручила самодержавие твоему предку и требовала, да управляет ею верховно, нераздельно. Сей завет есть основание твоей власти: иной не имеешь. Можешь все, но не можешь законно ограничить ее".

То же слово раздалось снова и позднее в минуту, снова напомнившую России смуту и колебания прошлых веков. "Сам монарх, заявил тогда М.Н. Катков, выражая историческую мысль целой страны, - сам монарх не мог бы умалить полноту прав своих. Он властен не пользоваться ими, подвергая тем себя и государство опасностям, но он не мог бы отменить их, если бы и хотел"

В этих заявлениях выражается замечательно глубокое, инстинктивное проникновение смысла монархической идеи. Насколько сознательно в них понимание, почему не может ограничить свою власть самодержавный монарх. Не решусь сказать этого о М.Н. Каткове, который так удивительно много в этом отношении понимал. Но у Карамзина ясно говорил скорее русский инстинкт, так как Карамзин, не умея найти принципиального основания и под влиянием абсолютистских теорий века, прямо указывал на волю народа. Дело, однако, вовсе не в воле народа. Монарх, по смыслу своей идеи, даже и при воле на то народа не может ограничить своей власти, не совершая тем вместе с народом беззаконного (с монархической точки зрения) coup d'Etat (удара по государству). Ограничить самодержавие - это значит упразднить верховную власть нравственно-религиозного идеала, или, выражаясь языком веры, упразднить верховную власть Божию в устроении общества. Кто бы этого ни хотел, монарх или народ, положение дела от этого не изменяется. Совершается переворот coup d'Etat (удар по государству). Но если народ, потерявши веру в Бога, получает так сказать, право бунта против Него, то уж монарх ни в каком случае этого права не имеет, ибо он, в отношении идеала, есть только хранитель (depositare - носитель) власти, доверенное лицо.

В отношении идеала, в отношении Бога, монарх имеет не права, а обязанности. Если он, потеряв веру или по каким-либо другим причинам, не желает более исполнять обязанностей, то все, что можно допустить, по смыслу принципа, есть отречение от престола. Только тогда, в качестве простого гражданина, он мог бы наравне с другими стремиться к антимонархическому coup d'Etat. Но упразднить собственную обязанность, пользуясь для этого орудиями, данными только для ее выполнения, это, конечно, составило бы акт величайшего нарушения права, какое только существует на земле.


XXVI. Слабость политического сознания. - Грозный. - Петр Великий. Господство частного вдохновения над принципом. - Подрыв собственной идеи власти. - Вторжение абсолютизма.

Наряду с вдохновенными проявлениями монархического инстинкта, нельзя не видеть, что политический разум у нас далеко не стоял на высоте инстинкта и рассудка, которыми строилась Русская земля.

У нас решительно нет эпохи, в которую не видно было бы недостаточной сознательности нашего политического принципа. Не касаясь первых веков, когда он, естественно, затемнялся могучей аристократией удельного периода, местами уступавшей место демократии, даже в эпоху национальной "реставрации" после 1612 г., мы видим неумение разобраться, например, в отношениях Церкви и государства, причем эти отношения складываются под влиянием скорее личных талантов, чем сознательной политической идеи. У такого замечательного государственного человека, как Филарет Никитич, государственно-церковная политика складывается видимо под влиянием случайных условий личного положения. Эпоха Никона, обнаружив чрезмерные притязания иерархии, в то же время и со стороны государственной власти не показала большого уменья разобраться в вопросе столь важном для самодержавного принципа. Самодержавная идея во многом несомненно затуманивалась даже для такого проницательного "теоретика", как Иоанн Грозный. Так, например, известный совет Вассиана "если хочешь быть самодержцем, не держи советников умнее себя" был принят Грозным, как некоторое откровение. А между тем, что может быть по идее более противно монархическому принципу? Точно так же совершенно противны ему меры, неоднократно принимавшиеся Иоанном для отделения государства от "земства", вроде назначения особого "земского царя" Симеона и более учреждение опричнины. Опричники, как особый "корпус жандармов", конечно, могли быть нужными для борьбы с боярством. Но Иоанн придавал своей опричнине какой-то особо глубокий, принципиальный смысл, и даже в завещании детям своим говорит, что в ней для них, если пожелают воспользоваться, "образец учинен готов".

Но особенно любопытный пример представляет Петр Первый. Самодержавный инстинкт у него поистине гениально велик, но повсюду, где нужно самодержавное сознание, Петр совершает иногда поразительные подрывы свой собственной идеи. Инстинкт почти никогда не обманывал его в чисто личном вопросе: что он, Петр, как монарх, должен сделать? Но когда ему приходилось намечать действие монарха вообще, то есть в виде постоянных учредительных мер, Петр почти всегда умел решить вопрос только посредством увековечения своей личной, частной меры. Принцип есть отвлечение того общего, что объединяет частные меры и что, следовательно, приложимо ко всем разнообразным случаям: этого принципа у Петра и не видно. Он гениальным монархическим чутьем знал, что должен сделать он, и оказывался страшно беспомощен в понимании того, что должно делать вообще. Поэтому он личным примером укрепил у нас монархическую идею, быть может, как никто; в то же время всеми действиями, носящими принципиальный характер до такой степени подрывал эту идею, что нужно только удивляться крепости принципа, безвредно пережившего наследство Петровских времен.

В самой общей, основной задаче своей миссии Петр безусловно прав. Он понял, что, как монарх, как носитель самодержавной идеи, должен бестрепетно, и хотя бы вопреки желаниям народа взвалить на свои плечи страшную задачу: привести Россию возможно больше и возможно скорее к обладанию средствами европейской культуры. Когда мы вспомним обстоятельства конца ХУII века, то нельзя не сознаться, что это было для России вопросом "быть или не быть". И однако задача недостаточно сознавалась. Сверх того, для России она была прямо непосильна. Поэтому Петр был безусловно прав, для себя, для своего момента и для своей личности, употребив весь свой царский авторитет и власть для того, чтобы создать жесточайшую диктатуру, силой двинуть страну и, за слабостью ее средств, закабалить всю нацию на службе целям государства. Другого исхода не было, и Петр, закабаляя всех на одном главнейшем деле, был поэтому прав.

Но как только эта диктатура, как это всеобщее закабаление становится из временной меры постоянным устройством, дело совершенно изменяется.

Эта система также относится к политике, как реквизиция к правильному финансовому обложению. Бывают моменты, когда реквизиция - есть единственное средство, и когда она необходима. Но возведенная в систему, она разоряет страну. Точно также всеобщее закрепощение государства, делаясь системой, должно в корень разрушить всякий естественный социальный строй, уничтожить все самостоятельные родники общественной жизни...

Церковная политика Петра еще более характеристична. Здесь повторяется та же черта. Имея временную надобность не обращать внимания на противодействие известной доли иерархии, Петр вместо простого пользования этим бесспорным правом самодержца, задумывает уничтожение самостоятельности Церкви, и направляет злой гений Феофана Прокоповича на самую рискованную ломку того, что, собственно говоря, выше прав даже самодержца. В своем письме восточным патриархам Петр объясняет, что боится Божия гнева за нестроение Церкви, почему и предпринял ее реорганизацию. Однако же, при самом даже небольшом сознании своего принципа, Петр мог бы вспомнить, что организация местных церквей установлена и освящена вселенскою Церковью задолго до него, когда еще и России не существовало, а посему, если точно необходимо было устроить русскую церковь, действительно, расстроенную его же нежеланием целых 20 лет избрать нового патриарха, то для этого устроения вовсе не имелось надобности в измышлениях Феофана Прокоповича, и вообще кого бы то ни было.

Помимо этого, известен принцип, положенный в основу Духовного Регламента, будто бы монарх есть "крайний судия" высшего управления церковью, без всяких ограничений этой воображаемой компетенции. Насколько этот принцип уклоняется от русской действительности, видно уже из того, что даже по основным законам после Петра, когда наступили времена кодификации, не только православная вера была признана господствующей в России, но и от самого монарха требуется, как обязательное условие, исповедование именно православной веры. Как сын же Православной Церкви, он является ее попечителем, ктитором, но никак не "крайним судьей". Эта принципиальная ошибка породила неисчислимый вред, не только при самом Петре, но и после него, ибо в своем отношении к Церкви Петр подрывал самое основание монархической власти, ее нравственно-религиозную основу.

Не останавливаясь долее на этих прискорбных обстоятельствах, породивших известную ходячую фразу о "вавилонском пленении" русской Церкви, туманность монархической идеи в Петровской реформе можно достаточно видеть в уничтожении правильного престолонаследия. Здесь опять совершенно случайное, чисто личное затруднение заставляет Петра возвести в принцип то, что может быть допустимо лишь в качестве неизбежного иногда нарушения принципа.

Устав Петра о престолонаследии, изданный уже по смерти несчастного сына его, называет наследство старшим сыном "недобрым обычаем", и устанавливает "дабы сие было всегда в воле правительствующего Государя, кому оный хочет, тому и определят наследство". В довершение же всего, до самой кончины он не собрался, несмотря на опасное состояние своего здоровья, назначить себе никакого наследника.

Петру наш свод законов обязан некоторыми определениями монархической власти. Это иногда его заслуга, хотя совершенная как бы мимоходом, и должно заметить, что в своих определениях Петр повторяет большею частью лишь народные афоризмы, не обнаруживая при этом более глубокой мотивировки их, чем была у массы народа. В Военном Артикуле сказано: "Его Величество есть самовластный монарх, который никому на свете о своих делах ответу дать не должен, но силу и власть имеет свои государства и земли, яко христианский государь, по своей воле и благомнению управлять". Также и в Духовном Регламенте выражено: "Монарха власть есть самодержавная, которой повиноваться сам Бог за совесть повелевает". Сам исторический гений России внушил Петру эти слова, без которых, впоследствии, наши ученые конституционной школы имели бы еще больше простора в искажении монархической идеи. Еще более велик и вдохновенен Петр в редактировании нашей формулы присяги. Здесь Петр формулировал то, что всегда велико у него - личное монархическое ощущение своей связи с подданными. Эта формула - доселе не имеет ничего себе равного по глубине монархического сознания. Это великий документ для уяснения ее принципа. Но когда Петр сам начинает выяснять свой политический принцип, то можно только растеряться среди его противоречий. В это время уже явилось у нас стремление понять себя "от разума", как принцип политический. А между тем наш политический разум безмолвствовал, и при его молчании слышны были только голоса "разума" западного. Таким образом, к нам широкою волной полились идеи абсолютистские и демократические. В знаменитой Правде воли Монаршей, составленной тем же Феофаном Прокоповичем по поручению Петра, теоретические основы монархии излагаются по Гуго Гроцию и Гоббсу и утверждаются на договорном происхождении государства! Правда утверждает, что российские подданные должны были в начале заключить договор между собой и затем народ "воли своей отрекся и отдал ее монарху". Между прочим, тут же объясняется, что государь может законом повелеть своему народу не только все то, что к его пользе относится, но и все то, что ему только нравится. Это толкование нашей власти вошло как официальный акт в Полное собрание законов, где напечатано в VII томе под 4880.

Появление абсолютистской точки зрения в эпоху Петра составляет факт прискорбно знаменательный. В смысле сознательности это составило большой регресс сравнительно с Иоанном Грозным которого так уважал Петр Великий. А одновременно с тем Феофан Прокопович в том же самом Духовном Регламенте объясняет, что "правление соборное совершеннейшее есть и лучшее, нежели единоличное правительство", так как, с одной стороны, "истина известнее взыскуется соборным сословием, нежели единым лицом", с другой стороны, даже "вящая ко уверению и повиновению преклоняет приговор соборный, нежели единоличный указ". Конечно, все это говорится только в отношении патриаршей власти, уничтоженной реформатором, но высказывается как принцип общий.

Ничего подобного не возможно было бы написать при даже средней ясности сознания идеи власти монархической и церковной.

Излишне говорить, что и после Петра устроительные идеи у нас слишком часто черпались из источников, не имеющих ничего общего с нашими началами власти. Это сказалось в Наказе Екатерины, в развитии крепостного права, в отношении к дворянству, как позднее в отношении к суду и т.д. и т.д. И мудрено ли, когда наш политический разум, научное теоретическое самосознание, и доселе продолжает пребывать в том состоянии, которое мы уже отчасти характеризовали в понятиях нашего общего государственного права?


XXVII. Слабость научной мысли. - А. Градовский. - Источники познания государственного права. - Успехи нашей науки. - Б.Чичерин. - Романович-Славатинский. - Недостаточность успехов. - Смешение самодержавия и абсолютизма.

Мы видели выше, как беспомощна оказывается наука наша в области европейских учений о верховной власти. Еще совсем недавно, у такого доселе авторитетного ученого, как А. Градовский, она в "Началах русского государственного права" не умела найти даже источников его познания. А. Градовский теоретические понятия черпает исключительно из основных законов. Но дело в том, что у нас, при всей глубине монархического начала, собственно законодательных определений его совершенно не существовало до Петра I, да и Петр I делает их совершенно случайно, мимоходом. Эти немногие определения Петра, вместе с узаконениями Павла I о престолонаследии, впоследствии были кодифицированы в виде основных законов, с добавлением очень немногих, очевиднейших признаков нашей самодержавной власти. С таким малым материалом да еще с верой в "современные высшие формы", конечно, в определениях А. Градовского могли явиться только неопределенность, неясность и полный произвол. Так он указывает, как наше отличие, то обстоятельство, что у нас воля верховной власти не связана юридическими нормами и не ограничена никакими установлениями. Но это вовсе не что-либо отличительно русское, а составляет признак всякой верховной власти. Демократическая верховная власть, то есть масса самодержавного народа, тоже ничем не ограничена. А. Градовский указывает далее, что при конституционной верховной власти существуют для всех общеобязательные начала, а у нас будто бы нет. Тут та же самая ошибка. Конституция обязательна для подданных, и для всех делегированных властей, но для самого источника власти, то есть самодержавного народа, никакие ее "начала" не обязательны. Он ее может переделать, как вздумает, и никто не скажет, что он не в праве этого делать. "Верховная власть, говорит сам А. Градовский, как таковая, в своей полноте, выше положительного закона. Никакой положительный закон не может связывать верховную власть так, чтобы она не могла его изменить".

Если бы А. Градовский умел найти действительные различия между нашею верховной властью и западно-европейской, то указал бы их разве в совершенно противоположном смысле, то есть признал бы существование обязательных начал у нас, и отсутствие их в демократии. Ибо в государствах демократического типа выше воли народа нет ничего, даже и в смысле начал нравственных. Полная путаница основных понятий подсказывает нашему знаменитому ученому ошибку за ошибкой. А. Градовский утверждает, что сами законы в Европе должны быть конституционны; в противном случае они не имеют обязательной силы. Но и тут нет ни малейшего отличия от нас, ибо и у нас для обязательности закона требуются те же самые условия. Так, например, если бы кто-либо насилием исторг у какого-либо самодержца подпись под некоторым актом законодательного характера, никто не признал бы этого акта "законом" и все имели бы не только право, а даже обязанность не подчиняться. Ибо закон есть выражение воли самодержавного и неограниченного монарха, а воля мыслима лишь в состоянии свободном, так что, где она насилована, там ее нет, а стало быть нет и закона, а есть только государственное преступление. Таким образом, наш ученый государственник не умеет найти даже самого определения нашей власти. Что же сказать о ее объяснении?

Между тем сама европейская наука, бессильная, конечно, дать нашим ученым то, чего у ней самой нет, вполне могла указать им путь для отыскания более обильных источников, способных уяснить нашу власть. "В политических актах как государственной власти, так и народа, объясняет еще Блюнчли, юридическое сознание многоразлично обнаруживается, и не высказываясь в форме закона. Если дух, проявившийся в них, окреп, освящен преданием, то на него уже наложена печать правомерности". Он уже составляет "национальное право". Блюнчли напоминает, что таким путем выросли и "важнейшие учреждения и начала права" у римлян, и средневековое государственное право, и само английское государственное право... Другими словами, это есть нормальный путь роста государственного сознания и права.

Не один "писанный закон" или "доктрина" составляют основу политического творчества, а вся жизнь и сознание народа. Вот источник политической жизни. Его наблюдение есть задача науки, его сохранение есть задача, достойная осмысленной практической деятельности. К сожалению, понимание этой простой истины давалось лишь с величайшим трудом в период нашего умственного порабощения Европе, хотя инстинктивно все развитие нашего политического самосознания двигалось именно этим путем.

Наряду со страстным увлечением всем европейским у нас уже в XVIII в. пробудилось ощущение чего-то своего, особенного или, по крайней мере, собственного. Уже в XVIII веке является изучение русской истории, народных песен, былин и т.п. Начав с изучения народного, у нас через этот элемент уже в конце XVIII века стали приходить к пониманию православия, а через это последнее постепенно начинали понимать и нашу политическую идею. Это был общий путь развития национального самосознания русского образованного слоя. Им и доселе обыкновенно проходят отдельные личности, которые от либерального космополитизма приходят к русскому историческому мировоззрению. Понимание социально-политической идеи дается, таким образом, лишь на последнем месте, и этим, без сомнения, объясняются малые успехи, которыми отличается наше политическое и общественное сознание.

Однако эти успехи у нас все-таки замечаются. Строго современные ученые наши поднялись уже выше А. Градовского.

Б. Чичерин, например, определяя самодержавие (монарха) говорит, он "держит власть независимо от кого бы то ни было, не как уполномоченный, а по собственному праву" (т. 1, стр. 134). Это, во всяком случае, несравненно яснее, хотя и остается желательным узнать, откуда же происходит это "собственное право". Определения Романовича-Славатинского еще более любопытны. "Власть русского царя, говорит он, есть самодержавная, то есть самородная не полученная извне, не дарованная, другой властью. Основанием этой власти служит не какой-либо юридический акт, а все историческое прошлое русского народа". "Подобно тому, как самоцветный камень имеет свой собственный, ему присущий, а не извне полученный цвет и блеск, так и самодержавная власть имеет свои собственные, ей присущие, а не извне полученные права", продолжает профессор, и еще поясняет самодержавие "воплощает самость и державные права русской нации, которые она получила не извне, но выработала потом и кровью многовекового исторического прогресса" (стр. 77).

В этих цветистых, но поэтических определениях чувствуется много правды. Но опять является тот же вопрос: почему же "права русской нации" воплощает "не русская нация", а именно "монарх"? Как Б. Чичерин, так и Романович-Славатинский объясняют нам, в сущности, не самодержавие монарха, а самодержавность вообще. Это прекрасно, но самодержавность есть свойство вообще всякой верховной власти. Должно однако быть что-либо отличающее верховную власть демократии и монарха? Романович-Славатинский в своих определениях то говорит, что монарх воплощает власть, в сущности, народную, то делает его совершенно беспричинным обладателем власти, как самоцветный камень обладает самоцветностью. В первом случае, - мы невольно думаем, что, стало быть монархическая власть, в сущности, есть делегированная, хотя бы и помимо юридических актов. Во втором, нельзя не испытывать недоумения: почему такая "самоцветность" Чем она обусловливается?

Из этого заколдованного круга вопросов наша наука не выйдет до тех пор, пока не освободится от своего главного кошмара - смешения самодержавия с абсолютизмом. Это смешение давит камнем все попытки русские понять нашу власть.

Л.А.Тихомиров. Единоличная власть как принцип государственного строения

Содержание - Главы 1 - 10 - Главы 11 - 19 - Главы 20 - 27 - Главы 28 - 36 - Главы 37 - 44

Также на сайте: