А.В.Амфитеатров. Жар-Цвет. Часть вторая. Древо жизни. Дневник графа Валерия Гичовского. 26 мая

 

Беседовал с Паклевецким о покойной тетке Ядвиге.

- Двести лет назад ее сожгли бы на костре как колдунью, посещаемую инкубом, - сказал я.

- Положим, - возразил он, - таинственный "Он" в записке графини Ядвиги является не столько инкубом, сколько вампиром.

- Огр? - удивился я. - Вот такие тонкости вы различать умеете?

В глазах его мелькнула насмешливая искорка.

- Что же тут тонкого? Скорее это с вашей стороны - как пневматолога и оккультиста великого - было слишком толсто смешать живого демона с обыкновенным человеческим мертвецом.

- Вы правы. Во всяком случае, бред не совсем обыкновенный.

- И с этим не согласен. В образованной среде привилегированных сословий, пожалуй, да. Но в простонародье - из десяти вдов по крайней мере одна искренно верит, что к ней по ночам ходит с того света покойный муж, никем, кроме нее, незримый, а для нее - живой, плотью и кровью. Деревенские ловеласы, к слову сказать, иногда преподло этим суеверием пользуются. Еще недавно в вашем же бывшем Гичове одного такого живого покойника поймали au flagrant dИlit (на месте преступления (франц) и потом водили по селу в хомуте, обмазанного дегтем, вывалянного в пуху и мякине... и уж били же! Кто чем, лишь бы не до смерти и без увечья, особенно бабы старались: и коромыслами-то, и скалками-то, и ведрами... Так теперь и зовут этого парня злополучного: "бабий мертвяк". Надо полагать, с тем прозвищем и помрет и потомству своему его вместо фамилии оставит... Поезжайте белорусским Полесьем: много ли вы найдете деревень без одержимой бабы, к которой летает огненный змей? А в одном глухом сибирском поселке я однажды наткнулся...

- А вы и в Сибири бывали?

- Где я не был!.. Наткнулся на целую эпидемию в таком же роде - только уже наоборот: между мужчинами, страдавшими от нападения покойницы, в которой какими-то таинственными судьбами не умерли земные страсти. Убили парни в пьяной драке старуху одну, деревенскую проститутку... Двоих в острог увезли, а остальные - одному за другим - стало мерещиться: чуть ночь, покойница лезет на полати или на печь, ложится под бок и любви требует... Кончилось-таки дело тем, что все - как следует и чин чином - миром выкопали тетку Арину из могилы, осиновым колом угостили и на костре огнем в пепел сожгли... Ну, не понравилось, перестала ходить. Да-с! Присутствовал, так сказать, при самом зарождении мифа... Кто ее знает? Может быть, лет через триста эта тетка Арина в сибирском фольклоре окажется героиней и вырастут из ее памяти сказки, песни, баллады, как у немцев о Леноре, которую мертвый жених похитил, либо как господин тайный советник Гете о "Коринфской невесте" сочинил...

Когда он упомянул о "Коринфской невесте", это совпадение с недавними приключениями, пережитыми мною на острове Корфу, поразило меня, и я чуть было не рассказал Паклевецкому о том, как умер Дебрянский - жертва вампирической галлюцинации, которою он - со всем как парни в сибирском случае Паклевецкого - заразился от несчастного своего приятеля Петрова. Но меня остановил взгляд доктора - внимательный и ждущий, точно, странно показалось мне, он был уверен, что я вот именно это и начну сейчас ему рассказывать. Со стыдом должен признаться, что я смутился и, проглотив готовый рассказ, ограничился достаточно бесцветным замечанием, что мол, в конце концов, вы, доктор, совершенно правы: безумие вампиризма разлито в человечестве, как первобытный инстинкт, и пятится, и гаснет только под напором нашей, все растущей, все новые и новые силы обретающей цивилизации. Он возразил мне не без насмешки и как будто с разочарованием:

- То-то вот и есть, что не совсем... Тетушка ваша на пяти языках говорила и в светлые свои промежутки преумная была и преобразованная особа. А вот недавно в "Lancet" читал я отчет некоего доктора Моллока о болезни одного русского, которого он пользовал на острове Корфу...

Моллок! Таким образом смутившее меня всеведение Паклевецкого сразу объяснилось. Мне стало очень стыдно и досадно на себя за минутную слабость.

- Ara! Это напечатано? - сказал я. - Я знаю Моллока и случай, о котором он говорит. Пациент Моллока был мой друг.

- Вот видите, - торжествуя, захихикал Паклевецкий, - вы все со мной хитрите и осторожничаете, а между тем Моллок в отчете своем даже ссылку на вас делает, правда, только с инициалами, но достаточно прозрачную, чтобы узнать вас по приметам...

- Я не знал, что история Дебрянского получила огласку, и не считал себя вправе говорить о ней.

- А меня она интересовала уже задолго до вашего приезда. Откровенно сказать, я и записочки-то тетеньки вашей привез вам в специальном расчете, не толкнут ли они вас, по аналогии, разговориться и посвятить меня в подробности ваших корфиотских приключений.

- Выходит, доктор, что не я "все" с вами хитрю и осторожничаю, как вы только что упрекнули меня, а, на против, вы со мною хитрите и обходцы строите... Раз история оглашена, почему вы не спросили меня о ней прямо?

Паклевецкий виновато ухмыльнулся.

- Видите ли, есть вопросы любопытства, которые не ловко предлагать человеку, когда питаешь к нему чувство столь глубокого уважения, как я - к вашему сиятельству...

- Оставьте мое сиятельство в покое, а каким щекотливым вопросом вы опасались оскорбить меня в данном случае, признаюсь, я не совсем понимаю.

- Можно говорить?

- Пожалуйста!

- Слово гонору, что не обидитесь?

- Даю слово.

- Ну, хорошо... только чур! Слово дано! J'ai reГu le droit de l'insolence ... (Я получил право на дерзость (франц) Так вот: когда вы были свидетелем и участником всех этих безумий и таинств, столпившихся вокруг семьи Вучичей, не приходило вам-в голову подозрение, что ваша собственная нервная система пошатнулась под их влиянием, и мысль ваша работала тогда не слишком-то нормально, и волевое движение сбилось не сколько с панталыка и пошло по кривой?

Я был изумлен. Так, что даже не рассердился на его, в самом деле, нахальство.

- Неужели Моллок, излагая казус Дебрянского, представил роль мою в таком виде, что вы могли вынести подобное заключение?

- О нет!.. - заторопился он. - Как можно!.. Меня только заинтересовала в болезни вашего покойного друга сторона открытой преемственности. Я, знаете ли, списался о нем с врачами, которые ранее пользовали его в Москве и услали поправиться на Корфу. Ведь удивительное дело оказывается, знаете ли: ваш Дебрянский заразился галлюцинацией этой Феклы или Анны - как бишь ее там звали? - от приятеля своего, некоего присяжного поверенного Петрова, буквально и точно в инфекционном порядке, как другие тиф или дифтерит схватывают...

- В доказательство, что эта инфекция обошла меня, и существовал я под нею в полном здравом уме и твердой памяти, мне остается предложить вам испытание: я расскажу вам все, что было с Дебрянским в сопровождении своих комментариев, как и что я в этой трагикомедии понимаю.

Мы проговорили до позднего вечера. Паклевецкий слушал с необыкновенным вниманием. Надо отдать ему справедливость: когда он серьезен и не строит шута, лицо его озаряется замечательно умным, но... все-таки, нет, не могу я этой антипатии внутренней перешагнуть: недобрым выражением. Из всех действующих лиц моей повести наибольше заняла его Лала.

- Вот кого, в особенности-то, запереть следовало бы! - произнес он, когда я кончил, - Лалицу эту вашу колдовскую!

- В особенности? - подчеркнул я.

- В особенности, - невозмутимо повторил он. - Первую.

- Ах, значит, усматриваете кандидатов и на последующие очереди?

- Да помилуйте: разве вы не видите? Не чувствуете? Эта Лала - настоящий очаг эпидемического психоза. Галлюцинации и иллюзии наваждений гнездятся в ней, как микробы и бациллы... Она дышит заразою нервных расстройств и потрясений. В какую здоровую среду ни бросьте подобную больную, она найдет достаточное число субъектов, которые отразят ее влияние прямым или обратным подражанием... Сами же говорите, что чуть было не поколебались - насчет смерча-то...

Он захохотал своим неприятным, режущим смехом. - Все-таки, доктор, - спросил я, - вы в награду за повесть признайтесь, что именно в истории ли этой, в поведении ли моем заставило вас сомневаться в моей психической нормальности, то есть, говоря низким слогом, считать меня маленько рехнувшимся?

Он пожал плечами.

- Решительно ничего... Кроме того разве, что, переживая подобную сверхъестественную передрягу, свидетелю ее маленько рехнуться даже более нормально, чем сохранить нервную систему в полной целости и мысль в совершенном здоровье... А у вас же еще наследственность обремененная... это вы лучше меня знаете, что же от вас скрывать?

- В этом отношении, доктор, я твердо уповаю на дедушку Дмитрия Ивановича...

- И совершенно напрасно! - перебил Паклевецкий с каким-то новым, злым воодушевлением. - Ваш дедушка и воспитатель Дмитрий Иванович Ладьин, действительно, выставлял себя позитивистом в науке, материалистом в философии, строгим логиком в жизни и педагогии, но знаете ли вы, что он тайком был беллетрист, сочинял повести, рассказы, стихи и печатал их под псевдонимами, которые тщательно скрывал даже от самых близких друзей и родных своих?

- Да, я слыхал это не раз, но никогда не читал ни одного из его произведений...

Паклевецкий усмехнулся.

- Вы найдете их несколько в журналах конца сороковых и начала пятидесятых годов. Мой отец служил вашему деду агентом по сношениям его с редакциями. Я знал от отца несколько псевдонимов Дмитрия Ивановича, но все позабыл. Помню только один: Софьин. Так подписывался он в память жены, которую страстно любил и потерял совсем молодою. Найдите какую-нибудь повестушку за этой подписью, прочитайте и тогда судите сами, велик ли корректив к фантастической наследственности представляет собою ваш, будто бы материалист, дед...

Слова Паклевецкого показались мне любопытными: я никогда не подозревал за суровым дедом Дмитрием подобной слабости и, по отъезде доктора, я долго ползал вдоль полок с "Московским телеграфом", "Московским наблюдателем", "Современником", "Библиотекою для чтения" и читал оглавления запыленных томов, пока не встретил в одном из них между стихами Бернета и полемическою статьею Николая Полевого заглавия:

СОН В КРЕЩЕНСКУЮ НОЧЬ Фантазия Д. Ил. Софьина.

Вырезаю эти строчки из ветхой, рассыпающейся желтыми листами, сотлевшей книги. Да станут и они фамильным документом в дневнике моем!
Мертвые только днём мертвы,
а ночи им принадлежат,
и эта луна, поднимающаяся по небу, - их солнце.

Альфонс Карр

Васильев был один в мрачном кабинете своего старинного деревенского дома. За окнами царила бурная зимняя ночь; оголенные ветви садовых сиреней и акаций царапались в запертые ставни; снежная вьюга визжала, ревела, выла. Казалось, будто огромная стая полузамерших, озлобленных псов ломилась в дом, просясь к теплу и свету. Васильев не слышал бури. Он сидел перед камином в глубоком дедовском кресле, неподвижно глядел на медленно угасающее пламя и думал. Печальны и зловещи были его мысли. В настоящую бурную ночь минуло два года с тех пор, как Васильев впервые переступил порог этого дома, своего отцовского наследия. Тогда он не был еще осунувшимся облыселым полустариком с преждевременной сединой на висках и с огромными впалыми глазами на худом желтом лице, каким видел он себя теперь в каминном зеркале. Он вошел в свой дом с гордо поднятой головой, здоровый, веселый, полный светлых надежд и, главное, рука в руку с прелестною молодою женою.

Жизнь много и тяжело трепала Васильева. Страстный, непостоянный характер, пытливый ум и непреодолимая жажда крупной деятельности и сильных ощущений долго мыкали его по свету, бросая из одной страны в другую, от предприятия к предприятию, сводя его с тысячами новых лиц, обостряя его наблюдательность бесчисленными житейскими встречами и совпадениями. В порывистом вихре своей жизни Васильев видел больше зла и глупости, чем добра и ума, и с летами под давлением опыта, по мере того, как охлаждался его пылкий темперамент, ум переполнялся все большим и большим недоверием к людям. К тридцати годам Васильев - обнищалый, разочарованный и разбитый на всех своих путях, без любви к кому бы то ни было, без уважения к обществу и его законам, не зная сам, верит ли он хоть во что-нибудь, влачил жалкое существование, и не раз мысль о самоубийстве проплывала грозною волною в его угрюмом уме. Но тайное предчувствие говорило Васильеву, что под охладевающим пеплом его души еще теплится какой-то огонек, способный неожиданным счастливым случаем разгореться в яркое пламя и тепло осветить конец его бытия. И огонек точно вспыхнул: Васильев полюбил дочь небогатого петербургского чиновника, Лидию Александровну Ленцову, красивую, кроткую и умную девушку, и скоро женился на ней. Брак принес счастье Васильеву: отец его, раньше чуть не проклинавший сына за его скитальческий быт, помирился с ним, когда он остепенился. После скорой смерти отца Васильев, как его наследник, снова стал состоятельным человеком. Молодые переехали в свою n-скую деревню. Для Васильева, обновленного и воскресшего духом, настали дни ясного счастья; он любил свою жену безумной страстью и дорожил ее взаимностью, как утопающий дорожит соломинкой, за которую хватается; женщина, воскресившая Васильева своей любовью, стала для него всем - его богом, его миром. К ней неслись его молитвы, ее желания были его законом, кроме нее он ничем не интересовался. Васильев никогда ни к кому не ревновал жену: в его глазах Лидия была непогрешима; он был счастлив тем, что душа его оказалась способною на такую детскую безусловную веру.

Лидия Александровна - маленькая бледная блондинка в ореоле золотых кудрей вокруг бледного личика, с внимательными, покорными глазами, принимала любовь мужа тихо, словно стыдясь поклонения, какое она вызывала в сильном, умном и богатом опытом мужчине. Она никогда ничего не требовала от Васильева лично для себя, но муж умел угадывать и исполнять ее самые заветные, едва задуманные желания. После трех месяцев счастливой жизни Лидия Александровна простудилась и умерла. С тех пор последний луч света погас в душе Васильева. Он заперся в своем деревенском доме, где отпели, откуда вынесли в фамильный склеп тело Лидии. Настоящее для него более не существовало, а будущее он не верил, и ум его жил лишь прошлым - воспоминаниями все той же золотой, синеглазой головки с младенчески кротким, вдумчивым взглядом и бледными холодными губками, на которых всегда как будто застывали его страстные поцелуи. Васильеву грезилась эта головка всегда и везде, и - любя ее мертвую, как живую, - он засыпал с надеждою видеть ее во сне, просыпался, чтобы мечтательно вспоминать ее. Прислуга, соседи, знакомые - все были уверены, что со смертью жены Васильев тронулся в уме; к нему никто не ездил; он тоже ни к кому.

Уголья в камине догорали, бросая красный зловещий отблеск на стены, мебель и на утонувшую в креслах фигуру хозяина. Утомив глаза червонным блеском огня, Васильев опять поднял их на каминное зеркало и увидел в нем, кроме себя, отражение странной фигуры. Фигура была фантастична и необычайна, но Васильев не испугался, даже не вздрогнул - он привык к ней. Около восьми месяцев тому назад он впервые увидал ее в тот же самый час, на этом же самом месте, и с тех пор находил ее ежедневно об эту пору. От стоявшего насупротив камина шкафа, набитого мистической библиотекой масона - деда Васильева, отделялось что-то вроде серого облака; потом в облаке прояснялся как будто чей-то облик, освещенный умным, пристальным и недобрым взглядом. Если бы заставили Васильева описать свою постоянную галлюцинацию, он затруднился бы - это была какая-то зыблющаяся, неясная стихийная тень со слабым намеком на лицо; она была серая; в ней чудилось нечто сильное, красивое и злое - вот все, что мог бы сказать Васильев. Иногда обличье видения выяснялось резче, иногда оно рисовалось бледным, едва заметным пятном на черном фоне шкафа, и резьба последнего явственно просвечивала сквозь фантастический туман. Дважды Васильев подметил в призраке странное движение, похожее на улыбку: это - когда он явился в первый раз и заставил Васильева не вольно содрогнуться от неожиданности и испуга; во второй раз, когда при возобновлении видения Васильев, взяв ученую книгу знаменитого психиатра, посвященную вопросу о галлюцинациях, старался найти в ней объяснение своему призраку. Теперь Васильев настолько свыкся с его присутствием, что уже не старался даже понять его; когда призрак - спокойный, сильный и молчаливый - вырастал за его спиной, Васильев часто даже не сразу замечал ею появление, погруженный в свое тихое, унылое горе.

В эту ночь Васильеву снова и определеннее прежнего почудилось движение в призраке: по облаку бегала глубокая рябь, как по воде от сильнего ветра и смутный образ то ярко выступал из-под своей стихийной оболочки, то снова тускнел под нею.

- С... л... у... ш... а... й!.. - низко, медленно, тягуче и глухо раздалось в тиши кабинета - словно кто-то заговорил далеко, за двумя-тремя стенами, но все-таки явственно и внятно. Васильев вздрогнул от изумления и с невольным испугом посмотрел на свое привидение: в первый раз он слышал от этого непонятного существа голос и слово.

- Не бойся! - продолжала звучать странная речь. Васильеву казалось, что с каждой согласной в устах призрака прибавлялся тупой самостоятельный звук вроде свистящего придыхания или того хриплого шипения, каким начинают свой бой старинные часы. - Не бойся!

- Кто ты? - спросил Васильев, смело поднимаясь с кресел навстречу видению. Облако заволновалось, и за секунду перед тем ярко определившиеся черты призрака снова покрылись мглою.

- Не знаю! - донесся к Васильеву ответ - как будто еще больше издалека чем первые слова.

- Зачем ты здесь?

- Ты мне близок, и мне тебя жаль.

- Я давно вижу тебя. Я считал тебя за ложную мечту воображения, и даже теперь, когда ты говоришь со мной, я не уверен, не брежу ли я... Зачем молчал ты раньше?

- Я наблюдал за тобой и читал в твоей душе.

- Быть может, ты злой дух?

Призрак беспокойно заволновался. Две яркие точки в тумане - их Васильев принимал за глаза своего видения - засверкали острым блеском.

- Я сказал тебе, что не знаю, кто я. Не все ли мне равно? Да и тебе тоже? Я пролетаю мир, не ведая, откуда я взялся и давно ли я живу. Иногда мне кажется, что я - не существо, а чей-то сон, чья-то мечта... Я люблю тебя именно за то, что твои мысли находят во мне отголосок в то самое мгновение, как они зарождаются в твоей голове. Быть может, я сам не что иное, как твоя безумная печальная острая, злая дума, отделившаяся от тебя и представшая тебе полувоплощенною.

- Мудрено... не понимаю...

- Я не умею сказать яснее.

- Чего ты хочешь?

- Помочь тебе. Ты мне близок. Мне жаль тебя.

- Почему?

- Потому, что должен умереть, а боишься. Скажи мне свою лучшую мечту, и я объясню тебе, как ее осуществить. Ты молчишь?.. Тогда я сам скажу, чего ты хочешь. Ты жаждешь смерти, как соединения со своей женой, и не решаешься на самоубийство потому лишь, что люди - глупее тебя, но сильнее тебя - обучили тебя думать, будто жизнь твоя не принадлежит тебе, будто обратить волю свою к уничтожению себя - грех, отличающий преступного от праведных. Боишься попасть в ад, когда Лидия будет в раю. Боишься разлучиться с нею в будущей жизни... Васильеву послышалось что-то похожее на едкий холодный смех.

- Ты смеешься над будущей жизнью?!

- Нет! Это ты смеешься. Говорю тебе, что я - ничто, я - лишь отражение твоего ума, я - тот инстинкт, которого лишился человек, когда перестал быть животным. Я смеюсь, если ты смеешься: плачу, если ты плачешь: хочу, чего ты хочешь... Вот теперь ты думаешь: если это видение, стоящее пред моими глазами, сверхъестественно, пусть оно скажет мне: увижусь ли я хоть в вечности с Лидией?! Странные умные люди! Как многому ненужному вы научились и как много необходимого забыли! Животное, лишенное слова, видит духовный мир так же, как мир телесный. Слышишь ли ты далекий вой своего пса? Он предвещает покойника... Кто им будет? Быть может, и ты. Сибирский шаман в пророческом исступлении говорит со своими предками, как с живыми людьми, дает им вопросы и получает ответы, а ты, одаренный развитым наукою умом, не в силах помочь себе в самом страстном своем стремлении!

- Смерть не возвращает своих жертв! - глухо сказал Васильев.

Призрак засмеялся.

- Разве есть смерть в природе? И ты, умный человек, решаешься произнести это словно в присутствии такого существа, как я?

- Чему же ты смеешься? Стоя на пороге конца, смотреть дальше, за него, не смешно.

- Конец - человеческий миф. Конца в мире не бывает. Ты видишь пред собою бесконечное и тревожишься боязнью конца?

- Ты бессмертен?

- Больше: я не понимаю смерти. Во мне нет ее идеи. Она - покой, а я в вечном движении; я ее отрицаю.

- Смерти нет?

- Нет.

- Значит, будущая жизнь...

- Ее тоже нет.

- Так что же есть?

- Есть вечное перемещение стихий, вечное движение атомов. Вглядись в меня: мой облачный покров дрожит, зыблется, волнуется переливами, готов принимать сотни разнообразных форм и красок. Я могу быть всем, что может представить себе твое воображение. Но мой час не пришел, и покуда я - лишь таинственное Ничто. Когда-нибудь мировые частицы, составляющие меня, силой своего сцепления переработаются из Ничто в Нечто и заставят меня сделаться существом телесного мира, как ты теперь, но ненадолго, как недолог здесь и ты. Исполнив срок того, что вы, люди, так узко принимаете за жизнь, я снова распадусь на бесчисленные частицы. Их миллиарды миллиардов носятся в мировом пространстве, и они не умирают, не теряются, не изменяются. Часть себя я передам, быть может, вон той сирени, что стучится теперь в твое окно; часть разольется водою в ближнем ручье или с парами поднимется к облакам, чтобы дождем упасть снова на землю; часть я подарю ядру формирующейся кометы; часть запоет птичкой в небе; часть станет зародышем в чреве матери... И опять воплощусь. И опять распадусь. Так все и будет: сегодня распадение, завтра воплощение. Я вечен, как вечна природа и обмен ее вещества. А ты говоришь о какой-то смерти. Не бойся ее. Этот узел только туго развязывается, но нитка - все та же. Смерть не ужас. Жизнь - не радость. Всюду и всегда одно и то же: перемещение частиц, ничего, кроме перелива атомов.

- Значит, и я буду жить, как ты? И Лидия не... умерла? - трепеща от робкого предчувствия, вскричал Васильев.

- Разумеется, и если ты хочешь, ты можешь видеть ее.

- Как? Научи меня, и буду благословлять тебя.

- Слушай. Все в мире состоит из вещества и формы. Ваша видимая смерть в том и состоит, что в уничтожающемся существе распадается связь начал, и они начинают жить отдельно. Но влечение их друг к другу остается неизменным, и, при известных условиях, на несколько мгновений можно вызвать их новое случайное слияние, доступное человеческому взору. Смотри сюда!

Васильев, следуя указанию призрака, обратил глаза на дедовский книжный шкаф и, к своему удивлению, легко проник взором в его внутренности. На верхней полке лежала старинная полууставная рукопись.

- Прочти! - сказал призрак.

Васильев начал читать. Это было мистическое, причудливое сочинение прошлого века. Когда Васильев прерывал чтение, призрак резко говорил ему:

- Дальше!

- "... А если хочешь видеть умершего сродника, друга или знакомого, - с волнением разбирал полустертую рукопись Васильев, - пойди в родительскую субботу, в Троицын день либо под Крещенье о полуночи один к своей приходской церкви и сядь на паперть; молчи и думай о том, кого ты желаешь видеть. Не оборачивайся, а смотри вперед пред собою, подняв глаза на Большую Медведицу. Моргай не сильно и дыханье задерживай. Если все сказанное выполнишь, желанный тобою придет к тебе и сядет рядом с тобою, и будет с тобою, как при жизни..."

- И это не ложь? - вскричал Васильев.

- Нет!

- Я увижу... тень Лидии?

- Теней нет. Ты увидишь саму Лидию.

- Призрак! - радостно заговорил Васильев, прости рая руки к видению. - Призрак! За одну десятую долю блаженства, какое ты сулишь мне, я отдам тебе все, что ты хочешь - жизнь, душу...

- Мне ничего не надо от тебя. Вспомни: я назвал себя твоею мыслью. Мы врозь, но мы неразделимы, и, выполняя свои желания, ты, сам того не сознавая, удовлетворяешь мои. Итак, идешь ли ты?

- Иду!

- Желаю тебе счастья! Прощай!..

Серое облако потускнело и слилось со шкафом. Призрак исчез.

* * *

Прошло несколько минут с тех пор как Васильев, перепрыгнув церковную ограду, утопая по колено в снегу, спотыкаясь о занесенные вьюгой скромные памятники деревенского кладбища, пробрался к паперти и сел на ее ступени. Вьюга улеглась, месяц плыл между гонимыми ветром, разорванными тучами, и их тени причудливо скользили по белой под снегом земле. Где-то далеко выл волк, и деревенские собаки отзывались ему сердитым, озабоченным лаем. Васильеву было не до волков и не до собак. Он спешил выполнить все указания рукописи. Большая Медведица стояла невысоко над горизонтом; Васильев впился в нее пристальным утомленным взором - и блестящее созвездие скоро слилось для него в одну громадную, сверкающую, как алмаз, звезду; она все росла и росла, словно приближалась к земле, и становилась все ярче и великолепнее. Еще мгновение - и целое море света окружило Васильева... Он стал терять сознание...

Легкий ветер, пробегая по кладбищу, сдувал с могил сухой снег и серебряными при лунном свете вихрями поднимал его на воздух. Один из вихрей клубком подкатился к паперти и осыпал ее ледяной мелкой пылью... Васильев очнулся: у ног его сидела маленькая худенькая женщина - месяц ярко освещал ее золотые волосы и глубокие глаза - она сжимала его руку своими крошечными ручками и говорила ему:

- Милый мой!

- Лидия! - вскричал Васильев, но теплая ручка легла на его уста.

- Тише! Тише! - услыхал он ласковый шепот. - Пусть молчаливо будет наше счастье! Слово гонит меня, я таю от звука. Целуй, ласкай меня, но молчи, молчи!..

И он почувствовал на своем лице жаркое дыхание, и нежные, тихие, как в прежние счастливые дни, поцелуи легли на его губы, глаза и щеки. Голова Васильева помутилась. Он молча сжимал в объятиях Лидию и не помнил ни времени, ни места - ничего на свете, кроме своего блаженства.

- Теперь говори! Теперь все опасное минуло, теперь можно все говорить! Посмотри, как все изменилось вокруг нас!.. - звенел над его ухом серебряный лепет.

Васильев оглянулся - и точно: вокруг все изменилось. Не было ни церкви, ни могил, ни снега - из всей только что представившейся ему действительности оставалась одна Лидия. Высокие сосны шумели; жаркий душный день парил лучами июльского солнца; пахло хвоей и земляникой; под ногами, как ковер, расстилался высокий зеленый пышный мох; красноголовый дятел где-то долбил носом сосновый ствол, шегол заливался...

- Лидия! Где мы? Что со мной? - с восторженным волнением спросил Васильев.

- Ты не узнал? - ласково упрекнула Лидия.

- Постой... здесь, да, именно здесь я сказал, что люблю тебя, и ты дала мне свое слово... Мы в родных местах, местах нашего первого счастья!..

- И оно продолжится вечно, вечно! - ответила Лидия, обвивая мужа руками.

- Здесь, направо, - продолжал Васильев, оглядываясь, - шла тропинка к твоей даче. Мы тогда рука в руку поднялись по ней и на полпути встретили твоего отца и признались ему в нашей любви... Где же теперь эта тропинка?

- Вот она!

И, следя за рукою Лидии, Васильев увидал тропинку как раз под своими ногами, но в странном, изменившемся виде; прямая, широкая и светлая, как серебро, она поднималась почти отвесно, высоко-высоко, и чем выше, тем ослепительнее было ее сияние.

- Хочешь, пойдем по ней опять, как тогда? - прошептала Лидия, склоняя голову на плечо мужа.

- Пойдем! - твердо и решительно ответил Васильев.

Утром нашли его замерзшим на кладбищенской паперти. Лицо трупа было обращено к небу; блаженная улыбка застыла на спокойных чертах.

Да, Паклевецкий прав: изумил меня дедушка Дмитрий Иванович. Всю жизнь пред людьми ходил, как в панцире ледяном. Даже мы, близкие, всем ему обязанные, им любимые, его любившие, считали его изрядным-таки сухарем. А между тем наедине с самим собою, запершись в своем рабочем кабинете, у письменного стола, он оказывается плаксивейшим вдовцом, сантименталистом чистейшем воды и суеверно ищет медиума для общения с мертвою женою, Твардовского, который показал бы ему его золотоволосую Лидию, как королю Сигизмунду - Барбару Радзивилл. Потому что - ясное же дело: здесь автобиографии не меньше, чем в записках тетки Ядвиги. Изучал Фейербаха, клялся Дарвином, а требует помощи от оккультической литературы. Теперь я знаю, почему сохранился и кому принадлежал полууставный листок семнадцатого века с советом, как гипнотизировать себя Большою Медведицею на встречу с любимым мертвецом: некромантический рецепт таинственного существа в повести дедушки Дмитрия Ивановича - почти дословный перевод! И "Natura Nutrix" была дедушке небезызвестна. Атомистическая философия повести - оттуда. Автор "Natura Nutrix" - яркий атомист. Особенно - в главе о стихийных духах. Я читал ее намедни с глубоким интересом современности. Эти стихийные духи для средних веков были совершенно точною заменою нынешних микроорганизмов: все физическое добро и зло - от них, князей воздушных. Вообще, видение дедушки - отчаянный плагиат. Его "какой конец? Конца в мире не бывает" - литературное воровство у старика Мефистофеля...

Vorbei! ein dummes Wort. Warum vorbei? Vorbei und reines Nichts - Volk ommnes Einerlei? (Мефистофель: Конец? Нелепое словцо! Чему конец? Что, собственно, случилось? (Гете "Фауст" ч. II, пер. Б. Пастернака).

Оглавление