Годл

 

Вы удивляетесь, пане Шолом-Алейхем, что Тевье давно не видать? Осунулся, говорите, как-то сразу поседел? Эх-эх-эх! Если бы вы знали, с какими горестями, с какой болью носится Тевье! Как это там у нас сказано: "Прах еси и в прах обратишься", - человек слабее мухи и крепче железа. Прямо-таки книжку обо мне писать можно! Что ни беда, что ни несчастье, что ни напасть - меня стороной не обойдет! Отчего это так? Вы не знаете? Может быть, оттого что по натуре я человек до глупости доверчивый, каждому на совесть верю. Тевье забывает, что мудрецы наши тысячу раз наказывали: "Почитай его и подозревай", а по-еврейски это означает: "Не верь собаке!" Но что поделаешь, скажите на милость, если у меня такой характер? Я, как вам известно, живу надеждой и на предвечного не жалуюсь - что бы он ни творил, все благо! Потому что, с другой стороны, попробуйте жаловаться, - вам что-нибудь поможет? Коль скоро мы говорим в молитве: "И душа принадлежит тебе и тело - тебе", то что же может знать человек и какое он имеет значение? Я постоянно толкую с ней, с моей старухой то есть:

- Голда, ты грешишь? У нас в писании сказано...

- Ну, что мне твое писание! - отвечает она. - У нас дочь на выданье. А за этой дочерью следуют, не сглазить бы, еще две, а за этими двумя - еще три!

- Эх! - говорю я. - Чепуха все это, Голда! Наши мудрецы и тут свое слово сказали. Есть в книге поучений...

Но она и сказать не дает.

- Взрослые дочери, - перебивает она, - сами по себе хорошее поучение...

Вот и толкуй с женщиной!

Словом, как вам должно быть ясно, выбор у меня, не сглазить бы, достаточный, и "товар" к тому же хорош, грех жаловаться! Одна другой краше! Не полагается, конечно, самому расхваливать своих детей. Но я слышу, что люди говорят: "Красавицы!" А всех лучше - старшая, звать ее Годл, вторая после Цейтл, той, которая втюрилась, если помните, в портнягу. И хороша же она, вторая дочь моя, Годл то есть, ну, как вам сказать? Совсем, как написано в сказании об Эсфири: "Ибо прекрасна она обличьем своим", - сияет как золото. И как на грех, она к тому же девица с головой: пишет и читает по-еврейски и по-русски, а книжки - книжки глотает, как галушки. Вы, пожалуй, спросите: что общего у дочери Тевье с книжками, когда отец ее всего-навсего торгует сыром и маслом? Вот об этом-то я и спрашиваю у них, у наших молодых людей то есть, у которых, извините за выражение, штанов нет, а учиться - страсть какая охота. Как в сказании на пасху говорится: "Все мы мудрецы", - все хотят учиться, "все мы знатоки", - все хотят быть образованными... Спросите у них: чему учиться? Для чего учиться? Козы бы так знали по чужим огородам лазить! Ведь их даже никуда не допускают! Как там сказано: "Не простирай руки!" - брысь от масла! И все же посмотрели бы вы, как они учатся! И кто? Дети ремесленников, портных, сапожников, честное слово! Уезжают в Егупец или в Одессу, валяются по чердакам, едят хворобу с болячкой, а закусывают лихоманкой, месяцами куска мяса в глаза не видят. Вшестером в складчину булку с селедкой покупают и - "да возрадуешься в день праздника твоего", - гуляй, голытьба!

Словом, один из этих молодчиков затесался и в наш уголок, невзрачный такой паренек, живший неподалеку от наших мест. Я знавал его отца, был он папиросник и бедняк, - да простит он меня, - каких свет не видал! Но не в этом дело. Чего уж там! Если нашему великому ученому, раби Иоханав-Гасандлеру не стыдно было сапоги тачать, то ему, я думаю, и подавно нечего стыдиться, что отец у него папиросник. Одного только я в толк не возьму: с чего бы это нищему хотеть учиться, быть образованным? Правда, черт его не взял, этого парнишку, - голова у него на плечах неплохая, хорошая голова! Перчиком звать его, этого недолю, а мы его на еврейский лад переименовали - "Феферл". Он и выглядит, как перчик: неказистый такой, щупленький, черненький, кикимора, но -башковит, а язык огонь!

И вот однажды случилась такая история. Еду я домой из Бойберика, сбыл свой товар - целый транспорт сыра, масла, сметаны и прочей молочной снеди. Сижу и по обыкновению своему размышляю о всяких высоких материях: о том о сем, о егупецких богачах, которым, не сглазить бы, так везет и так хорошо живется, о неудачнике Тевье с его конягой, которые всю жизнь маются, и тому подобных вещах.

Время летнее. Солнце печет. Мухи кусаются. А кругом - благодать! Широко раскинулся мир, огромный, просторный, хоть подымись и лети, хоть растянись и плыви!..

Гляжу - шагает по песку паренек, с узелком под мышкой, потом обливается, едва дышит.

- Стоп, машина! - говорю я ему. - Присаживайся, слышь, подвезу малость, все равно порожняком еду. Как там у нас говорится: "Ослу друга твоего, если встретишь, в помощи не откажи", а уж человеку и подавно...

Улыбнулся, шельмец, но просить себя долго не заставил и полез в телегу.

- Откуда, - спрашиваю, - к примеру, шагает паренек?

- Из Егупца.

- А что, - спрашиваю, - такому пареньку, как ты, делать в Егупце?

- Паренек, вроде меня, - говорит он, - сдает экзамены!

- А на кого, - говорю, - такой паренек учится?

- Такой паренек, - отвечает он, - и сам еще не знает, на кого учится.

- А зачем, - спрашиваю, - в таком случае паренек зря морочит себе голову?

- А вы, - отвечает, - не беспокойтесь, реб Тевье! Такой паренек, как я, знает, что делает.

- Скажи-ка, пожалуйста, уж если я тебе знаком, кто же ты, к примеру, такой?

- Кто я такой? Я, - говорит, - человек!

- Вижу, - говорю, - что не лошадь. Чей ты?

- Чей? - отвечает. - Божий!

- Знаю, - говорю, - что божий! У нас так и сказано: "Всяк зверь и всякая скотина..." Я спрашиваю, откуда ты родом? Из каких краев? Из наших или, может быть, из Литвы?

- Родом, - говорит он, - я от Адама. А вообще-то я здешний. Вы, наверное, меня знаете.

- Кто же твой отец? А ну-ка, послушаем.

- Отца моего, - отвечает он, - звали Перчик.

- Тьфу ты, пропасть! Зачем же ты мне так долго голову морочил? Стало быть, ты - сын папиросника Перчика?

- Стало быть, я - сын папиросника Перчика.

- И учишься, - говорю я, - в "классах"?

- И учусь, - отвечает, - в "классах".

- Ну, что же! "И Гапка - люди, и Юхим - человек!" А скажи-ка мне, сокровище мое, чем же ты, к примеру, живешь?

- А живу я, - говорит он, - от того, что ем.

- Вот как! Здорово! Что же, - спрашиваю, - ты ешь?

- Все, что дают, - отвечает он.

- Понимаю, - говорю, - что ты не из привередливых. Было бы что. А если нет ничего, закусываешь губу и ложишься натощак. И все это ради того, чтобы учиться в "классах"? По егупецким богачам равняешься? Как в писании сказано: "Все любимые, все избранные..."

Говорю я с ним эдаким манером, привожу изречения, примеры, притчи, как Тевье умеет. Но, думаете, он, Перчик то есть, в долгу остается?

- Не дождутся, - говорит он, - богачи, чтобы я равнялся по ним! Плевать я на них хотел!

- Ты, - отвечаю, - что-то больно взъелся на богачей! Боюсь, не поделил ты с ними отцовского наследства...

- Да будет вам известно, - говорит он, - что и я, и вы, и все мы имеем, быть может, очень большую долю в их наследстве.

- Знаешь что? - отвечаю я. - Лучше бы ты помалкивал!.. Вижу, однако, что парень ты не промах, за язык тебя тянуть не приходится... Если будет у тебя время, можешь забежать ко мне сегодня вечером, потолкуем с тобой, а заодно, кстати, и поужинаешь с нами...

Разумеется, паренек мой не заставил повторять приглашение и пришел в гости, в самую точку угодил, когда борщ уже на столе стоял, а пирожки на сковороде жарились.

- Хорошо, - говорю, - тому жить, кому бабушка ворожит. Можешь идти руки мыть. А не хочешь, можешь и так за стол садиться. Я у бога в стряпчих не состою, и сечь меня на том свете за тебя не будут.

Говорим мы с ним эдаким вот манером, и чувствую я, что тянет меня к этому человечку. Почему, - сам не знаю, а только тянет. Люблю, понимаете, человека, с которым можно словом перекинуться - иной раз изречением, другой раз -притчей, рассуждением о разных высоких материях, - то да се, пятое, десятое... Таков уж Тевье.

С этих пор мой паренек стал приходить чуть ли не каждый день. Покончит с уроками и заглянет ко мне отдохнуть, побеседовать. Можете себе представить, что это были за уроки и что они ему давали, прости господи, если самый крупный богач у нас привык платить не больше трешницы в месяц, да и то требует, чтобы учитель вдобавок прочитывал его телеграммы, надписывал адреса или бегал иной раз по поручениям... Почему бы и нет? Ведь ясно сказано: "Всей душой и всем сердцем", - если ешь хлеб, должен знать за что...

Хорошо еще, что кормился, он, собственно, у меня. За это он занимался понемногу с моими дочерьми. Как говорится: "Око за око..." Таким образом сделался он у нас своим человеком. Дети подносили ему стакан молока, а старуха присматривала, чтобы у него рубаха на теле была и носки целые. Вот тогда-то мы и прозвали его "Феферл", переделали то есть его имя на еврейский лад. И можно сказать, что все мы его полюбили, как родного, потому что по натуре он, надо вам знать, и в самом деле славный паренек, без хитростей: мое - твое, твое мое, душа нараспашку...

За одно только я его терпеть не мог: за то, что он вдруг, ни с того ни с сего пропадал. Неожиданно подымется, уйдет, и ищи ветра в поле - нету Перчика! "Где ты был, дорогой мой птенчик?" Молчит как рыба... Не знаю, как вы, а я не люблю человека с секретами! Я люблю так, как сказано в писании: "Что есть, то и выкладывай!" Зато, с другой стороны, было у него и большое достоинство: уж если разговорится, - "кто на воде, а кто в огне", - так и пышет жаром, так и режет. Язычок, будь он неладен! Говорит против бога и против помазанника его, и больше всего - против помазанника... А планы у него все какие-то дикие, нелепые, сумасшедшие, и все-то у него шиворот-навыворот, все вверх ногами. Богач, например, по глупому его разумению, вообще ничего не стоит, а бедняк, наоборот, цаца великая, а уж мастеровые, рабочие - те и вовсе соль земли, потому что труд, говорит он, - это главное, всему основа.

- А все же, - говорю я, - с деньгами этого не сравнишь!

Тут он вспыхивает и начинает меня убеждать, что деньги - зарез для всего мира. От денег, - говорит он, - всяческая подлость на земле, да и вообще все, что творится на белом свете, - несправедливо. И приводит мне десять тысяч доказательств и примеров, и все они пристают ко мне, как горох к стене.

- Выходит, стало быть, по сумасшедшему твоему рассуждению, что доить корову или заставлять лошаденку в упряжи ходить - тоже несправедливо?

И много таких каверзных вопросов задаю я ему, припираю его, так сказать, к стенке на каждом шагу, как Тевье умеет! Однако и Феферл мой тоже это умеет, да еще как умеет! Лучше бы уж он не умел. А уж если есть у него что-нибудь на сердце, - тут же выложит.

Сидим мы однажды под вечер у меня на завалинке и эдак вот рассуждаем, философствуем... Вдруг он и говорит мне, Феферл то есть:

- Знаете, реб Тевье? Дочери у вас очень удачные!

- Серьезно? - отвечаю. - Спасибо за добрую весть! Им было, - говорю, - в кого уродиться.

- Одна, - продолжает он, - старшая, и вовсе умница! Человек в полном смысле слова!

- И без тебя знаю! - говорю я. - Яблоко от яблони недалеко падает.

Говорю это я ему, а у самого сердце, конечно, тает от удовольствия. Какому отцу, скажите, не приятно, когда хвалят его детей? Поди угадай, что от этих похвал разгорится такая пламенная любовь, не приведи господи! Вот послушайте.

Короче говоря, "и бысть вечер и бысть утро", - было это в сумерки, в Бойберике. Еду я на своей тележке по дачам, вдруг меня кто-то останавливает. Гляжу - Эфраим-сват. Эфраим, надо вам сказать, такой же сват, как и все сваты, то есть занимается сватовством. Увидал меня в Бойберике и остановил:

- Извините, реб Тевье, мне нужно вам кое-что сказать.

- Ну что ж! Лишь бы что-нибудь хорошее, - отвечаю я и придерживаю конягу.

- У вас, - говорит, - реб Тевье, есть дочь.

- У меня их - отвечаю, - семеро, дай им бог здоровья!

- Я знаю, - отвечает он, - что у вас семеро! У меня тоже семеро.

- Стало быть, - говорю, - у обоих у нас ровным счетом четырнадцать.

- Словом, - отвечает он, - шутки в сторону. Дело вот в чем, реб Тевье: я, как вам известно, сват. И вот есть у меня для вас жених - всем женихам жених! Высший сорт!

- Например? Что у вас называется "всем женихам жених"? Если, - говорю, портняжка, или сапожник, или меламед, пускай себе сидит на месте, а мне, как в Мидраше сказано: "Радость и освобождение придут с другой стороны". Найду себе ровню в другом месте...

- Вы все со своими притчами! - говорит он. - С вами разговаривать, -надо хорошенько подпоясаться! Начинаете сыпать словечками да изречениями. Вы лучше послушайте, какого жениха Эфраим-сват намерен предложить вам. Вы только слушайте и молчите.

Так говорит он мне, Эфраим то есть, и начинает выкладывать... Ну, что я вам скажу? В самом деле что-то необыкновенное! Во-первых, из очень хорошей семьи, сын почтенных родителей, не безродный какой-нибудь, а для меня, надо вам знать, это важнее всего, потому что и сам я не из последних. У меня в семье, как говорится, "и пятнистые, и пегие, и пестрые", - есть и простые люди, есть мастеровые, а есть и хозяева. Затем он, жених этот, большой грамотей, хорошо разбирается в мелких буковках, а это для меня и подавно великое дело - терпеть не могу невежд! Для меня невежда в тысячу раз хуже шалопая! Можете ходить без шапки, хоть головой вниз, ногами кверху, но если вы знаете толк в Раши, то вы для меня - свой человек. Таков уж Тевье. "Затем, говорит Эфраим, - он богат, набит деньгами, разъезжает в карете на паре огневых лошадей, так что пыль столбом..." Ну что ж, думаю, это тоже не такой уж недостаток. Нежели бедняк, пускай уж лучше богач. Как сказано: "Приличествует бедность Израилю", - сам бог бедняка не любит. Ибо если бы бог любил бедняка, так бы бедняк бедняком не был!

- Ну, послушаем дальше!

- А дальше, - говорит Эфраим, - он хочет с вами породниться, помирает человек, сохнет. То есть не по вас, а по вашей дочери сохнет. Он хочет красивую девушку.

- Вот как? - отвечаю. - Пусть сохнет! Кто же он такой, ваше сокровище? Холостяк? Вдовец? Разведенный? Черт, дьявол?

- Холостяк! - отвечает. - Холостяк. Правда, в летах, но холостяк.

- Как же его святое имя?

Не хочет сказать, хоть режь его.

- Привезите ее в Бойберик, тогда скажу!

- Что значит, - говорю, - я ее привозить буду? Приводят лошадь на ярмарку или корову на продажу...

Словом, сват, сами знаете, и стенку уломать может. И порешили мы, что, даст бог, на будущей неделе я ее привезу в Бойберик. И светлые, сладостные мечты приходят мне в голову: представляю себе мою Годл разъезжающей в карете на паре горячих коней. И весь мир завидует... Не столько роскошному выезду, сколько тому, что я благодаря дочери-богачке творю добрые дела, помогаю нуждающимся, даю взаймы - кому четвертной, кому полсотни, а кому и все сто... Ведь и у другого, говорите вы, душа - не мочалка...

Размышляю я эдак, возвращаясь под вечер домой, нахлестываю свою лошаденку и беседую с ней на лошадином языке: "Вьо! - говорю. - А ну-ка, пошевеливай ходулями, да поживее, - получишь порцию овса... Ибо сказано у нас: "Без хлеба нет и учения", - не подмажешь, не поедешь..."

Разговариваем мы так со своей конягой, и вижу я, из лесу идут двое: похоже, мужчина и женщина. Идут рядом, вплотную друг возле друга, горячо беседуют о чем-то. "Кто бы мог сюда забрести?" - думаю я и всматриваюсь сквозь огневые прутья солнца. Готов поклясться, что это Феферл! С кем же это он гуляет так поздно? Заслоняю рукою глаза от солнца и еще пристальнее вглядываюсь: кто же эта женщина? Ой, кажется, Годл! Да, она, честное слово она... Вот как? То-то они так усердно занимаются грамматиками, книжки читают! "Эх, Тевье! Ну и дурень же ты!" - думаю. Останавливаю лошаденку и обращаюсь к моей парочке:

- Добрый вечер! - говорю. - Что слыхать насчет войны? Какими судьбами вы попали сюда? Кого поджидаете? Вчерашнего дня?

Услыхав такое приветствие, моя парочка остановилась, как говорится, между небом и землей - то есть ни туда ни сюда - растерялись и покраснели... Постояли эдак несколько минут молча, опустив глаза. Потом стали поглядывать на меня, я на них, они - друг на друга.

- Ну, - говорю. - Чего это вы меня разглядываете, точно давно не видали. Я как будто тот же Тевье, что и был, ничуть не изменился.

Говорю это я, не то досадуя, не то подтрунивая над ними. А дочь моя, Годл то есть, еще больше покраснела и говорит:

- Отец, нас нужно поздравить...

- Поздравляю! Дай бог счастья! А по какому случаю? Клад, - спрашиваю, - в лесу нашли? Или только что от большой беды спаслись?

- Нас, - говорит он, - следует поздравить, мы - жених и невеста!

- Что значит, - спрашиваю, - жених и невеста?

- Вы, - отвечает он, - не знаете, что значит жених и невеста? Жених и невеста значит, что я - ее жених, а она - моя невеста!

Так говорит Феферл и смотрит мне прямо в глаза. Но и я ему прямо в глаза смотрю и спрашиваю:

- Когда же у вас была помолвка? Почему меня не пригласили на торжество? Я как-никак ей будто бы сродни... Не так ли?

Шучу, понимаете, а самого черви грызут, тело мое точат. Но ничего! Тевье -не баба. Тевье любит выслушать до конца...

- Не понимаю, - говорю я. - Что же это за сватовство без свата, без помолвки?

- А на что нам сват? - отвечает Феферл. - Мы уже давно жених и невеста.

- Вот как? Чудеса, да и только! Чего же вы, - говорю, - до сих пор молчали?

- А чего нам кричать? - говорит он. - Мы бы и сегодня не рассказали, но так как нам скоро нужно будет разлучиться, мы и решили раньше повенчаться.

Тут уж я не вытерпел... "Подступила вода к горлу", как говорится, - за живое задело. То, что он говорит: "Жених и невеста", - это еще куда ни шло... Как это там сказано: "И возлюбил", - она ему нравится, он ей... Но венчаться! Что значит - венчаться? Ума не приложу!.. Жених, видать, понял, что я от всей этой истории малость ошалел, и говорит.

- Понимаете ли, реб Тевье, дело вот в чем: я собираюсь уезжать отсюда.

- Когда ты едешь?

- Вскоре.

- Куда, к примеру?

- Этого, - отвечает он, - я вам не скажу, это тайна.

Понимаете? Тайна! Ну, как вам это нравится? Приходит вот такой Феферл, маленький, черненький, кикимора какая-то, объявляет себя женихом, хочет венчаться, собирается уезжать и даже не говорит куда. Лопнуть можно!

- Ну что ж! - говорю я. - Тайна, так тайна... У тебя все тайны... Однако растолкуй ты мне, братец, вот что: ведь ты за справедливость ратуешь, ты же насквозь пропитан любовью к людям, - как же это так могло случиться, чтобы ты вдруг, ни с того ни с сего, забрал у Тевье дочь и сделал ее вдовой при живом муже? Это, по-твоему, и есть справедливость? Любовь к людям? Хорошо еще, что ты меня не обокрал, не поджег...

- Отец! - говорит Годл. - Ты даже не знаешь, как мы счастливы, я и он, что рассказали тебе обо всем. У нас прямо-таки камень с души свалился! Поди сюда, давай расцелуемся!

И, недолго думая, они обхватывают меня оба, она с одной стороны, он с другой, и начинают обнимать и целовать... Они меня, я их, а под шумок, должно быть от большой спешки, - они уже давай целовать друг друга! Комедия, да и только! Театр...

- Может быть, хватит, - говорю, - целоваться! Пора и о деле потолковать.

- О каком деле? - спрашивают они.

- О приданом, о платьях, о свадебных расходах, - то-се, пятое, десятое.

- Ничего этого, - отвечают они, - нам не нужно! Ничего! Ни пятого, ни десятого...

- А что же вам нужно?

- Нам, - отвечают, - только повенчаться нужно...

- Слыхали разговор?

Словом, о чем тут долго рассказывать! Ничего не помогло. Пришлось их повенчать. Венчание, конечно, венчанию рознь! Что и говорить, не такое оно было, какое пристало Тевье. Тоже мне... Тихая, с позволения сказать, свадьба... А к тому же еще жена, как говорится: сверх болячки - волдырь! Мучает меня, пристает, чтобы я объяснил ей: почему такая спешка? Изволь объяснить женщине, что тут пожар, горит!.. Пришлось, чтоб не поднимать шума, придумать какую-то дикую историю о наследстве, о богатой тетке из Егупца, врать почем зря, лишь бы она меня оставила в покое. И в тот же день, через несколько часов после этой хваленой свадьбы, я запрягаю лошаденку, усаживаемся втроем - я, дочь и он, зятек мой богоданный, - и марш к поезду, в Бойберик. Сижу я на возу, поглядываю со стороны на свою парочку и думаю: велик наш бог и как удивительно он своим мирком правит! Каких только нелепых созданий, каких чудаков нет у него! Вот вам чета, только что из-под венца: он уезжает, бог его ведает куда, а она остается здесь, - и хоть бы слезинку уронили, ну, из приличия, что ли! Но - молчу. Тевье - не баба. Тевье может потерпеть. Молчу и смотрю, что дальше будет... Вижу, пара молодчиков, порядочных оборванцев, в стоптанных сапогах, пришла к поезду попрощаться с моим птенчиком. Один из них, одетый как крестьянский парень, с рубахой, извините, навыпуск, стал о чем-то шушукаться с моим зятем... "Смотри, Тевье, думаю, уж не попал ли ты в компанию конокрадов, карманников, взломщиков или фальшивомонетчиков?"

На обратном пути, едучи с Годл из Бойберика, я не вытерпел и откровенно сказал ей, о чем подумал. А она смеется и хочет меня уверить, что все они честнейшие люди, глубоко порядочные, замечательные люди, которые всей своей жизнью жертвуют ради других, а о себе даже не думают...

- А вот тот, что в рубашке, - говорит она, - из очень богатой семьи! Родителей бросил в Егупце, ломаного гроша у них брать не хочет.

- Скажи, пожалуйста! Чудеса в решете! - говорю я. - Очень славный парень, право ему бы к его рубахе навыпуск и длинным волосам еще гармошку в руки или собаку на привязи - то-то было бы загляденье!

Вымещаю эдаким манером всю свою злобу на ней, бедной, и на нем заодно... А она? Ничего! "Не открывает себя Эсфирь" - прикидывается непонимающей. Я ей "Феферл", а она мне - "общее благо, рабочие", - прошлогодний снег...

- Что мне, - говорю, - от вашего общего блага и от ваших рабочих, когда все это у вас делается по секрету? Есть такая поговорка! "Где секрет, там нечисто..." Вот скажи мне прямо, зачем он поехал, Феферл, и куда?

- Все, - отвечает, - скажу, только не это! И не спрашивай лучше! Поверь, со временем все узнаешь. Бог даст, услышишь, может быть даже вскоре, много нового, много хорошего!

- Аминь! - говорю. - Дай бог! Твоими устами да мед пить! Но чтоб наши враги так здоровы были, как я знаю и понимаю, что тут у вас творится и что означает вся эта канитель!

- В том-то, - отвечает она, - и беда, что ты этого не поймешь!

- Что ж, это так замысловато? Я, кажется, с божьей помощью, и более заковыристые вещи понимаю...

- Этого, - говорит она, - одним умом не понять, это чувствовать надо, сердцем чувствовать...

Так говорит она мне, Годл то есть, а лицо в это время у нее пылает, глаза горят. Будь они неладны, дочери Тевье! Захватит их что-нибудь, так уж целиком - с головой и сердцем, с душой и телом!

Расскажу я вам вкратце: проходит неделя, и две, и три, и четыре, и пять, и шесть, и семь - ни ответа, ни привета. "Ни гласа, ни отзыва", - ни письма, ни весточки.

- Пропал, - говорю, - Феферл! - и поглядываю на свою Годл. Ни кровинки в лице. Выискивает, бедная, себе работу по дому, хочет, видать, горе свое заглушить... Но хоть бы вспомнила о нем! Тихо! Как будто никогда и не было на свете никакого Перчика!

Но вот однажды случилась такая история: приезжаю домой, вижу - моя Годл ходит заплаканная, с набухшими веками. Начинаю расспрашивать и узнаю, что был недавно какой-то длинноволосый и о чем-то шептался с ней, с Годл то есть. "Ага! - думаю. - Это, наверное, тот самый, который удрал от богатых родителей и носит рубаху навыпуск..." И, недолго думая, вызываю Годл и сразу же беру ее в оборот:

- Скажи-ка мне, дочка, ты получила от него весточку?

- Да!

- Где же он, твой суженый?

- Далеко! - говорит.

- Что он поделывает?

- Сидит.

- Сидит?

- Сидит.

- Где сидит? За что?

Молчит. Смотрит мне прямо в глаза и молчит.

- Скажи-ка, мне, дочь моя, - говорю я, - насколько я понимаю, он сидит не за воровство. Но в таком случае это у меня в уме не укладывается: коль скоро он не вор и не жулик, - за что же он сидит, за какие такие грехи?

Молчит. "Не говоришь, - подумал я, - не надо! Твое сокровище, не мое! Ну и шут с ним!" Но в сердце я ношу боль. Ведь я все же отец! Недаром в молитве говорится: "Как отец детей своих жалеет", - отец отцом остается.

Короче говоря, было это в седьмой день праздника "кущи", вечером. Уж у меня так заведено, что в праздники я и сам отдыхаю и лошаденке отдых даю, как сказано в писании: "Ты и вол твой, и осел твой и сам отдыхай, и жена твоя и лошадь твоя..." Да и то сказать, в Бойберике делать уже почти нечего: чуть только запахнет осенью, дачники разбегаются, словно крысы в голодную пору, и Бойберик превращается в пустыню. В такое время я люблю сидеть дома на завалинке. Это для меня самая лучшая пopa. Каждый хороший день - дар божий. Солнце уже не пышет жаром, оно ласкает мягко, душу живит. Лес еще зелен, от сосен по-прежнему пахнет смолой, и кажется мне, что лес выглядит празднично, как божьи кущи. Вот здесь, думаю я, господь справляет праздник. Здесь, а не в городе, где шум и сутолока, где люди носятся как угорелые, душу себе выматывают в погоне за куском хлеба, где только и слышно, что деньги, деньги и деньги! А уж вечером, да еще в такой праздник, - здесь и вовсе рай земной: небо синее, звезды сверкают, переливаются, мигают, совсем как человеческие глаза. Иной раз случается, - пролетит стрелой звезда и оставляет после себя на секунду зеленоватую черту - это закатилась чья-нибудь звездочка, чье-то счастье кануло. Ведь что ни звездочка, то чья-то доля... "Хоть бы не моя судьба бесталанная", - думаю я и вспоминаю о своей Годл. Уже несколько дней как она чего-то приободрилась, ожила, совсем другая стала. Кто-то ей письмо привез, верно от него, от Перчика. Хочется, страсть как хочется знать, что он пишет, но спрашивать не желаю. Молчит - и я молчу. Словно в рот воды набрал. Тевье - не баба, Тевье может и подождать.

Между тем выходит сама Годл, усаживается рядом со мной на завалинке, оглядывается по сторонам и говорит тихонько:

- Знаешь, папа? Я должна тебе кое-что сказачь: сегодня мы с тобой распрощаемся... Навсегда...

Говорит она тихо, чуть слышно, и смотрит на меня так странно, что вовек мне этого ее взгляда не забыть. "Топиться хочет", - мелькнуло у меня в голове. Откуда такая страшная мысль? Дело в том, что недавно по соседству с нами случилась такая история: еврейская девушка влюбилась в деревенского парня и ради него... понимаете, конечно? Мать от горя заболела и умерла, отец растратил все, что имел, стал нищим. А парень раздумал и женился на другой. Тогда девушка пошла к речке, бросилась в воду и утонула...

- Что значит - ты прощаешься со мной навсегда? - спрашиваю я и опускаю голову, чтобы она не видела, как помертвело мое лицо.

- Это значит, - отвечает она, - что я уезжаю завтра на рассвете... Мы уже никогда больше не увидимся... никогда.

Немного отлегло от сердца. "И за то слава богу! - думаю я. - И то благо могло быть и хуже, а хорошему ведь конца-краю нет..."

- Куда же, к примеру, ты едешь, если, - говорю, - я достоин узнать об этом?

- Я еду к нему.

- К нему? А где же он сейчас?

- Пока что он еще сидит, - отвечает она, - но скоро его высылают.

- Значит, ты едешь попрощаться с ним? - прикидываюсь я дурачком.

- Нет, - отвечает, - я еду за ним туда.

- Туда? Куда же? Как это место называется?

- Еще, - говорит, - точно неизвестно, как называется место, но это очень далеко отсюда, страшная даль...

Говорит она, Годл, и кажется мне, что произносит она слова с гордостью, как будто он совершил нечто такое, за что следовало бы наградить его медалью в пуд весом!.. Что можно ответить на это? За такие речи отец должен был бы рассердиться, отхлестать по щекам или отчитать как следует! Но Тевье - не баба. Я считаю, что злиться - значит дьяволу угождать. И я, как обычно, привожу стих из писания:

- Вижу я, дочь моя, что ты выполняешь завет божий: "А потому да покинет..." Оставляешь ради Перчика отца с матерью и отправляешься в неведомые края, в пустынные места, на застывшее море, туда, где странствовал на корабле Александр Македонский и попал на дальний остров к дикарям, как я читал когда-то в одной книжке...

Говорю я это полушутя, полусердито, а сердце у меня плачет. Но Тевье - не баба. Тевье сдерживается. Да и она, Годл то есть, тоже духом не падает. Отвечает мне обстоятельно, не торопясь, обдуманно. Дочери Тевье умеют говорить.

И хоть я и сижу, понурив голову, и с закрытыми глазами, мне кажется, что я ее вижу. Вижу ее лицо, усталое и бледное как луна, и сдается мне, что голос у нее как будто приглушен и дрожит... Броситься ей на шею, просить, умолять, чтоб она не ехала? Но я знаю, что из этого ничего не выйдет. Провались они, мои дочери! Уж если втюрятся в кого-нибудь, так всем, всем сердцем, всей душой без остатка!

Словом, просидели мы на завалинке долго-долго, чуть ли не всю ночь. Больше молчали, нежели говорили, да и говорили-то мы полусловами... Она говорила, я говорил... Об одном только я спрашивал: где это слыхано, чтобы девушка вышла замуж только для того, чтобы потом следовать за мужем куда-то к черту на рога? А она мне:

- С ним - хоть к черту на рога!

Я, конечно, стараюсь ей доказать, как это глупо. А она по-своему объясняет, что мне этого не понять. Тогда я привожу ей пример: курица высидела утят. Утята только встали на ноги, побежали к речке - и в воду, а наседка, бедная, квохчет.

- Что ты, - говорю, - на это скажешь, доченька?

- Что же мне сказать? - говорит она. - Наседку, конечно, жалко. Но неужели же из-за того, что она квохчет, утятам не плавать?

Понимаете, какой разговор? Дочь Тевье не говорит впустую...

Между тем время идет. Уже светать начинает. Старуха моя ворчит. Она уже несколько раз посылала звать нас домой. Увидев, что не помогает, она высунула голову в окно и начала меня отчитывать, как водится:

- Тевье, что ты себе думаешь?

- Тише, - говорю, - Голда! Как в писании сказано: "О чем шумите?" Ты забыла, наверное, какой сегодня праздник. В эту ночь на небе решается наша судьба. Эту ночь спать не полагается. Послушай меня, Голда, потрудись-ка раздуть самовар, напьемся чаю, а я тем временем запрягу лошаденку. Поедем с Годл к поезду.

И уж, как водится, сочиняю новую из-под иголочки небылицу, рассказываю, будто Годл едет в Егупец, а оттуда еще дальше, все по тому же делу, насчет наследства то есть, и может статься, что она там останется на всю зиму, а может быть, на зиму, и на лето, и еще на одну зиму. Так что, говорю, надо ей приготовить на дорогу все, что полагается: немного белья, подушки, наволочки, платья, то-се и прочее...

Командую я эдак и наказываю, чтобы никаких слез не было. Сегодня праздник на белом свете! "Сегодня, говорю, плакать нельзя! В законе прямо так и сказано!" Думаете, послушались, закона испугались? Куда там! - плачут. А как дошло до прощания, заголосили все, ревмя ревут и мать, и дети, да и сама она, Годл то есть, плачет навзрыд. Особенно тяжело было прощаться с моей старшей дочерью, с Цейтл (она к нам на праздники приходит вместе со своим мужем, с Мотлом Камзолом). Сестры как бросились друг дружке на шею, так их еле разняли. И только я один взял себя в руки, держался твердо, как кремень. То есть, конечно, это только так говорится... Внутри кипит, как в самоваре, но я, разумеется, и виду не подаю. Тевье - не баба... Всю дорогу до Бойберика мы молчали, и только, уже подъезжая к станции, я попросил ее в последний раз объяснить мне, что же все-таки сделал он такого, Феферл то есть? "Ведь все, говорю, должно иметь какой-нибудь смысл!" Она вспыхнула и стала клясться всеми клятвами на свете, что он чист как стеклышко!

- Он, - говорит, - человек, который меньше всего думает о себе. Вся его забота - о благе других, об общем благе, и, главное, - о рабочих, о трудовом народе!

- Стало быть, - говорю я, - он заботится обо всех на свете? А почему же свет о нем не заботится, если он такой уж хороший человек? Ну, поклонись ему от меня, твоему Александру Македонскому, скажи ему, что я полагаюсь на его порядочность, - он ведь насквозь справедливостью пропитан, я надеюсь, что он дочь мою не обманет и напишет когда-нибудь письмецо старику отцу.

Говорю я эдак, а она вдруг как бросится мне на шею и давай плакать!

- Попрощаемся, - говорит. - Будь здоров, отец! Бог знает, когда мы увидимся!..

Кончено! Тут уж я больше не выдержал...

Вспомнилась мне, понимаете ли, эта самая Годл, когда она была еще крошкой... дитя малое... на руках носил ее... на руках... Уж вы извините меня, что я так... совсем по-бабьи... Но если бы вы знали, что это за Годл! Если бы вы знали! Читали бы вы ее письма! Вот она у меня где... глубоко-глубоко... Нет, не могу я всего этого выразить...

. . . . . .

Знаете что, пане Шолом-Алейхем? Давайте поговорим о более веселых вещах. Что слышно насчет холеры в Одессе?

1904

Хава

"Хвалите господа, ибо благостен он", - как господь бог судит, так и ладно, то есть приходится говорить, что ладно, ибо подите будьте умником и сделайте лучше! Вот хотелось мне быть умным, толковал я изречения и так и эдак... А как увидел, что не помогает, махнул рукой и сказал самому себе: "Тевье, ты глуп! Мира тебе не переделать. Ниспослал нам всевышний "муки воспитания детей", что означает: дети доставляют огорчения, а принимать это надо за благо". Вот, к примеру, старшая моя дочь, Цейтл, влюбилась в портнягу, в Мотла Камзола. Ну, что я могу иметь против него? Правда, человечек он простецкий, в грамоте не слишком силен. Да ведь что поделаешь? Не всем же, как вы говорите, учеными быть! Зато он человек порядочный, работяга, в поте лица свой хлеб добывает. У нее с ним, посмотрели бы вы, полон дом голопузых, - не сглазить бы! - и оба они мыкаются в "богатстве и в почете"... А поговорите с ней, она вам скажет, что живется ей хорошо, лучше некуда... С одним только делом не все ладно: на хлеб не хватает. Вот вам, так сказать, номер первый.

О второй дочери, о Годл, мне вам рассказывать нечего: сами знаете. Проиграл я ее, потерял навеки! Бог знает, увидят ли ее когда-нибудь мои глаза, разве что на том свете, через сто двадцать лет... Заговорю о ней, - и до сих пор в себя прийти не могу, - жизни моей конец! Забыть, говорите вы? Да как же можно живого человека забыть? Да еще такое дитя, как Годл? Читали бы вы, что она мне пишет, - умереть можно! Живется ей там, пишет она, очень хорошо. Он сидит, а она зарабатывает. Стирает белье, читает книжки и видится с ним каждую неделю. И надеется, говорит, что у нас тут все перебродит, что солнце взойдет и настанет свет, тогда его со многими другими такими же вернут, - и вот тогда только они примутся за настоящую работу и перевернут мир вверх ногами. Ну, как вам нравится? Хорошо, не правда ли? Что же делает господь-вседержитель? Ведь он же, говорите вы, бог милосердный, бог всемилостивый... Вот он мне и говорит: "Погоди-ка, Тевье, вот я устрою так, что ты обо всех своих горестях забудешь!.." И действительно, - стоит послушать. Другому не стал бы рассказывать, потому что боль велика, а позор - и того больше! Но - как это там сказано: "Таю ли я что-нибудь от Авраама?" - от вас у меня секретов нет. Все, как есть, выкладываю. Об одном только прошу: пусть это останется между нами. Потому что - повторяю - боль велика, но позор, позор - и того больше!

Словом, как в "Поучении отцов" сказано: "Возжелал господь очистить душу", - захотел бог облагодетельствовать Тевье и благословил его семью дочерьми одна другой лучше, умные, красивые, крепкие, - сосны! Эх, быть бы им лучше безобразными, уродинами, - пожалуй, и для них было бы лучше и для меня. Ибо что мне, скажите на милость, толку от доброго коня, если он на конюшне стоит? Что толку от красивых дочерей, когда торчишь с ними в глухомани и живого человека не видишь, кроме Антона Поперилы - сельского старосты, или писаря Федьки Галагана - верзилы с копной волос на голове и в высоких сапогах, да еще попа, чтоб ему ни дна ни покрышки! Имени его слышать не могу - и не потому, что я еврей, а он поп. Наоборот, мы с ним много лет хорошо знакомы, то есть в гости друг к другу не ходим, но при встрече здороваемся, то-се, чего на свете слыхать... Пускаться с ним в долгие рассуждения я не люблю, потому что чуть что, начинается канитель: наш бог, ваш бог... Я, конечно, не сдаюсь, перебиваю его поговоркой, говорю, что есть, мол, у нас изречение... Но и он меня перебивает и говорит, что изречения он знает не хуже моего, а может быть, и лучше. И как начнет шпарить наизусть наше Пятикнижие, да еще по-древнееврейски, только как-то по-своему... "Берешит бара элогим..." Каждый раз одно и то же. Опять-таки перебиваю его и говорю, что есть у нас "мидраш"... "Мидраш, - отвечает он, - это уже талмуд", - а талмуда он не любит, потому что талмуд, по его мнению, - это чистое жульничество... Тут уж я вспыхиваю не на шутку и начинаю выкладывать ему все, что на ум придет. Думаете, это его трогает? Ничуть. Смотрит на меня, посмеивается и бороду расчесывает. А ведь ничего на свете нет хуже, чем когда ругаешь человека, с грязью его смешиваешь, а тот молчит. У вас желчь разливается, а тот сидит и усмехается!

Тогда я не понимал, но теперь мне ясно, что означала эта усмешка...

Возвращаюсь однажды домой уже к вечеру и застаю писаря Федьку на улице с моей Хавой, с третьей дочерью, следующей за Годл. Увидав меня, парень повернулся, снял передо мною шапку и ушел. Спрашиваю у Хавы:

- Что тут делал Федька?

- Ничего! - говорит.

- Что значит "ничего"?

- Мы разговаривали! - отвечает она.

- А что общего у тебя с Федькой? - спрашиваю я.

- Мы, - говорит она, - знакомы уже давно.

- Поздравляю тебя с таким знакомством! - говорю я. - Хорошая компания для тебя - Федька!

- А ты разве его знаешь? - отвечает она. - Знаешь, кто он такой?

- Кто он такой, я не знаю, - говорю я, - родословной его не видал. Но понимать - понимаю, что он, должно быть, очень знатного рода: отец его, наверное, был либо пастух, либо сторож, либо просто пьяница...

Тогда она мне заявляет:

- Кем был его отец, я не знаю и знать не хочу, - для меня все люди равны. Но то, что сам он человек необыкновенный, это я знаю наверняка...

- А именно? - спрашиваю я. - Что же он за человек такой? А ну-ка, послушаем...

- Я бы сказала тебе, да ты не поймешь, Федька - это второй Горький.

- Второй Горький? А кто же такой был первый Горький?

- Горький, - отвечает она, - это нынче чуть ли не первый человек в мире!..

- Где же он обретается, - говорю я, - твой мудрец, чем он занимается и что он проповедует?

- Горький, - отвечает Хава, - это знаменитый писатель, сочинитель, то есть он книги пишет, и к тому же редкий человек, чудесный, замечательный, честный, тоже из простонародья, нигде не учился, все самоучкой... Вот его портрет.

При этом Хава достает из кармана карточку и показывает мне.

- Вот это, - говорю, - и есть твой праведник, реб Горький? Готов поклясться, что я его где-то видал: не то мешки на станции грузил, не то бревна в лесу таскал...

- Что ж, это, по-твоему, недостаток, если человек своими руками хлеб добывает? А ты сам не трудишься? А мы не трудимся?

- Да, да, - отвечаю я. - Конечно, ты права!

В писании прямо так и сказано: "От трудов рук своих будешь кормиться" - не будешь трудиться, - есть не будешь. Однако я все же не понимаю, чего здесь надо Федьке? По-моему, лучше бы ты была с ним знакома на расстоянии. Ты не должна забывать, - говорю, - "откуда пришел и куда идешь", - кто такая ты и кто он.

- Бог, - говорит Хава, - создал всех людей равными.

- Да, да! Бог создал Адама по образу и подобию своему. Нельзя, однако, забывать, чго каждый должен искать себе ровню, как в писании сказано: "Каждый по достатку своему".

- Удивительное дело! - перебивает она меня. - На все у тебя имеется изречение. А нет ли у тебя изречения насчет того, что люди сами поделили себя на евреев и неевреев, на господ и рабов, на богачей и нищих?

- Те-те-те! - отвечаю я. - Это ты, дочка, больно далеко хватила!

И объясняю ей, что так уж повелось на земле с первых дней сотворения мира.

- А почему так повелось?

- Потому что бог так создал мир!

- А почему бог так создал мир?

- Ну, знаешь, - отвечаю я. - Если мы начнем спрашивачь, отчего да почему, так вопросам конца не будет!

- На то, - говорит она, - бог и дал нам разум, чтобы мы вопросы задавали...

Тогда я ей говорю:

- Есть у нас обычай: если курица петухом петь начинает, ее сейчас же к резнику волокут, как в молитве сказано: "Дарующий разум петуху..."

- А не хватит ли горланить? - вмешивается вдруг моя Голда, выходя из дому. - Уже час, как борщ на столе, а он все заливается!

- Вот те и здравствуй! Недаром мудрецы говорят: "У бабы слов - девять коробов". Тут о серьезных вещах толкуют, а она со своим молочным борщом!

- Молочный борщ, - отвечает Голда, - может быть, такая же серьезная вещь, как и все твои серьезные вещи...

- Поздравляю! - говорю я. - Новый философ выискался, прямо из-под печки! Мало того что дочери такими умными сделались, так и жена Тевье стала через трубу в небо летать!

- Уж раз заговорили про небо, так провались ты сквозь землю!

Как вам нравится такое приветствие, да еще натощак?

Словом, давайте, как пишется в книжках, оставим царевича и возьмемся за царевну, то есть за попа...

Однажды под вечер еду я домой с порожними крынками и у самой деревни встречаю его. Сидит на кованой бричке, сам правит лошадьми, а расчесанная борода развевается по ветру. "Ах ты, черт побери, думаю, хороша встреча!"

- Добрый вечер! - говорит он. - Не узнал меня, что ли?

- Скоро разбогатеете, батюшка! - отвечаю, снимаю шапку и хочу ехать дальше.

- Погоди немного, Тевль, - говорит он. - Куда ты так торопишься? Я хочу сказать тебе пару слов.

- Ну что ж! - отвечаю. - Если хорошее что-нибудь, пожалуйста! А если нет, - можно и до другого раза отложить

- А что у тебя называется "до другого раза"?

- До другого раза, - говорю я, - это до пришествия мессии.

- Мессия, - отвечает он, - уже пришел...

- Ну, это мы уже слыхали не раз. Вы бы, батюшка, что-нибудь новое придумали...

- А я как раз и собираюсь! - отвечает он: - Хочу поговорить с тобой о тебе самом, то есть о твоей дочери...

Екнуло у меня сердце: какое ему дело до моей дочери?

- Мои дочери, - говорю я, - упаси бог, не такие, чтобы за них говорить надо было: они и сами за себя постоять могут.

- Но тут, - отвечает он, - такое дело, что она сама о нем говорить не может. Тут должен говорить другой, потому что речь идет о весьма существенном, собственно, о ее судьбе...

- А кого, - говорю, - касается судьба моего дитяти? Мне кажется, уж если зашел разговор о судьбе, то я своей дочери отец до ста двадцати лет, не правда ли?

- Конечно, -- отвечает он, - ты своему дитяти отец. Но только ты слеп, не видишь, что дитя твое рвется в другой мир, а ты ее не понимаешь, либо понимать не хочешь...

- Не понимаю ли я ее, или не хочу понимать, - об этом можно потолковать. Но вы-то тут причем, батюшка?

- Меня, - говорит он, - это очень даже касается, потому что она сейчас в моем распоряжении...

- Что значит - в вашем распоряжении?

- А то и значит, что она под моей опекой... - отвечает поп, глядя мне прямо в глаза и расчесывая свою красивую окладистую бороду.

- Кто? - подскочил я. - Мое дитя под вашей опекой? А по какому праву? говорю и чувствую, что во мне все закипает.

- Ты только не горячись, Тевль! - отвечает он хладнокровно, с усмешкой. Давай лучше спокойно обсудим это дело. Ты знаешь, я тебе, упаси бог, не враг, хоть ты и еврей. Ты, - говорит, - знаешь, что я евреев уважаю, и у меня душа болит за их упрямство, за то, что они так несговорчивы и понять не хотят, что им добра желают.

- О доброжелательстве, батюшка, - отвечаю я, - вы со мной лучше не говорите, потому что каждое слово ваше для меня сейчас капля смертельного яда, пуля в сердце. Если вы мне действительно друг, как вы говорите, то прошу вас только об одном: оставьте мою дочь в покое...

- Ты глупый человек! - говорит он. - С дочерью твоей, упаси бог, ничего плохого не случится. Ее ждет счастье, она выходит замуж за хорошего человека, мне бы такую жизнь...

- Аминь! - отвечаю я будто в шутку, а у самого ад в сердце. - Кто же он, к примеру, жених этот, если я достоин знать?

- Да ты его, наверное, знаешь. Это очень славный, честный человек, образованный, хоть и самоучка; он влюблен в твою дочь и хочет на ней жениться, но не может, потому что он не еврей...

"Федька!" - подумал я, и точно огнем обожгла меня эта мысль, а затем холодным потом окатила, так что я еле усидел в тележке. Но показывать ему мое состояние - это уж извините, этого ему, положим, не дождаться! Натянул я вожжи, хлестнул своего конягу и - айда восвояси, даже не попрощался...

Приезжаю домой, - батюшки! Все вверх дном. Дети уткнулись в подушки и ревут. Голда - чуть жива... Ищу Хаву... Где Хава? Нет Хавы! Спрашивать, где она, не хочу. Что уж тут спрашивать, горе мое! Чувствую адскую муку, горит во мне злоба, а против кого, и сам не знаю... Вот взял бы, кажется, и сам себя отхлестал. Набрасываюсь на детей, вымещаю свою горечь на жене. Места себе не нахожу. Иду в хлев корма подсыпать лошади, вижу, запуталась она, одной ногой по ту сторону колоды стоит. Вскипел я, схватил палку и стал ее отчитывать, колошматить почем зря: "Чтоб ты сгорела, дохлятина! Овса захотелось? Припасен для тебя овес, как же! Чтоб ты так жила! Горе мое, если хочешь, могу тебе дать, напасти мои, несчастья, болячки!"

Ругаю ее, беднягу, однако спохватываюсь: а она-то в чем виновата? С чего я на нее накинулся? Подсыпаю ей немного сечки, "а в субботу, говорю, даст бог, сено тебе на картинке покажу..." Возвращаюсь в дом и ложусь, зарываюсь в подушку, сам с кровавой раной в груди, а голова - голова раскалывается от дум, от вопросов: "Что все это значит? В чем вина моя и прегрешение мое? Чем я, Тевье, провинился больше всех на свете? За что меня карают суровее кого-либо другого? Ах ты господи, господи, владыко вселенной! Что мы и что наша жизнь? Кто я такой, что ты все время помнишь обо мне, не упускаешь меня из виду и ни одним горем и несчастьем, ни одной бедой и напастью не обходишь меня?"

Лежу эдак вот, как на горячих углях, размышляю и слышу, как жена моя, бедняжка, стонет, - прямо за сердце хватает.

- Голда, - говорю, - ты спишь?

- Нет, - отвечает, - а что?

- Ничего, - говорю, - скверно, Голда... Хоть сквозь землю провались! Может быть, посоветуешь, что делать?

- У меня, - отвечает, - советов спрашиваешь? Горе мое горькое! Встает утром дитя, здоровое, крепкое, одевается и вдруг бросается ко мне на шею, целует, обнимает и ничего не говорит. Я думала, она, упаси бог, рехнулась! Спрашиваю: "Что с тобой, доченька?" Не отвечает. Выбегает на минутку к коровам и - нет ее. Жду час, два, три, - где Хава? Нет Хавы! Тогда я говорю детям: "А ну-ка, сбегайте на минутку к попу!.."

- А откуда ты, Голда, - говорю я, - знала, что она у попа?

- Откуда, - отвечает, - я знала? Горе мне! Что же, глаз у меня, что ли, нету? Или я не мать?

- А если у тебя есть глаза, - говорю я, - и если ты мать, почему же ты молчала и мне ничего не говорила?

- Тебе говорить? А когда ты дома бываешь? Да если я и говорю, ты разве слушаешь? Тебе скажешь, а ты сейчас же изречением отвечаешь. Забиваешь голову изречениями, да тем и отделываешься.

Так говорит она мне, Голда то есть, и я слышу, как она плачет в темноте... Отчасти, думаю, она права, ибо что может понимать женщина? И болит у меня за нее сердце, слышать не могу, как она плачет и стонет.

- Вот видишь, Голда, - обращаюсь я к ней, - ты недовольна, что у меня про всякий случай изречение есть. Должен и на это ответить тебе изречением. Сказано у нас: "Как отец сжалится над детьми", - отец любит дитя свое. Почему, - я говорю, - не сказано: "Как мать сжалится над детьми своими"? Потому, что мать - это не отец; отец умеет по-иному с детьми разговаривать. Вот увидишь, завтра, даст бог, повидаюсь с ней...

- Дай-то бог, - говорит она, - чтобы ты с ней мог повидаться и с ним тоже. Он - человек неплохой, хоть и поп. Он добр к людям. Попросишь его, в ноги поклонишься, - может быть, он и сжалится.

- Кто? - говорю я. - Поп? Чтоб я ему в ноги кланялся? С ума ты сошла или рехнулась? "Не отверзай уст своих дьяволу на потеху!" Не дождутся этого враги мои!

- Ну, вот видишь, - отвечает она, - опять ты за свое...

- А ты, - говорю, - что ж думала? Стану я у женщины на поводу ходить? Твоим бабьим умом жить буду?

В таких-то разговорах и прошла вся ночь. Еле дождался я первых петухов, встал, помолился, взял кнут и пошел к попу во двор... Женщина - это, конечно, всего только женщина, но куда же мне было идти? В могилу?..

Короче говоря, прихожу к попу во двор, и тут собаки устраивают мне встречу, хотят привести в порядок мой кафтан, попробовать мои икры - не придутся ли они по вкусу их зубам...

Счастье, что я захватил с собою кнут и растолковал им изречение: "Пусть пес зубов не точит", то есть: "Нехай собака даром не бреше..." На шум выбежали поп и попадья, с трудом разогнали веселую компанию и пригласили меня в дом. Приняли меня как почетного гостя, даже самовар хотели поставить. Я сказал, что самовар ни к чему, что мне нужно побеседовать с ним, с попом то есть, с глазу на глаз. Он, конечно, догадался, зачем я пришел, и мигнул жене, чтобы та, мол, потрудилась закрыть дверь с другой стороны. А я приступил к делу прямо, без всяких предисловий: пусть прежде всего скажет, верует ли он в бога? Затем пусть ответит, понимает ли он, что значит оторвать от отца любимое дитя? И еще пусть скажет, что, по его мнению, есть богоугодное дело, а что - грех? И еще одно хотел бы я у него узнать: какого он мнения о человеке, который врывается в чужой дом и хочет там все перевернуть, переставить стулья, столы и кровати?..

Он, конечно, оторопел и говорит:

- Тевль, ты человек умный, как же ты задаешь мне столько вопросов сразу и хочешь, чтобы я тебе тут же ответил? Погоди, я тебе отвечу на все по порядку.

- Нет, - говорю я. - Ты мне, батюшка дорогой, никогда на это не ответишь. Знаешь почему? Потому что все твои мысли я знаю наперед. Ты лучше скажи мне вот что: могу ли я еще надеяться увидеть свое дитя, или нет?

- Что значит "еще"? - всполошился он. - С твоей дочерью ничего плохого не случится! Наоборот...

- Знаю! - перебил я. - Знаю, вы хотите ее осчастливить! Но я не об этом говорю. Я хочу знать, где она и могу ли я ее видеть?

- Все что угодно, - отвечает он, - только не это!

- Ну, вот так и говорите! Коротко и ясно! Будьте здоровы и пусть господь воздаст вам сторицею!..

Пришел домой, застал свою Голду в кровати, лежит скрюченная, как черный клубок, и плакать уже не может.

- Встань, - говорю я ей, - жена моя, разуйся и сядем на пол - траур справлять по завету божьему. "Господь дал, господь и взял", - не мы первые, не мы последние. Пусть нам кажется, что никогда у нас никакой Хавы и не было... Или возьмем для примера Годл, которая ушла от нас невесть куда, бог знает, увидим ли мы ее когда-нибудь. Всевышний - бог милосердный, он ведает, что творит!

Изливаю я так свое горе и чувствую, что слезы душат меня, клубком к горлу подкатываются. Но Тевье - не баба. Тевье сдерживает себя. Положим, это только так говорится "сдерживает себя", потому что, во-первых, вы только подумайте, какой позор... А во-вторых, как же можно сдерживать себя, когда теряешь такое дитя, такой брильянт, такую дочь, которая чуть ли не больше всех детей дорога сердцу моему и сердцу матери? Почему, я и сам не знаю. Может быть, потому что в детстве она часто и подолгу хворала, перетерпела, бедняжка, всяческие муки. Мы просиживали над нею ночи напролет, не раз прямо-таки вырывали ее из рук смерти, отхаживали, как отхаживают полурастоптанного цыпленочка, - ибо если бог захочет, он из мертвых воскрешает, как в молитве сказано: "Не умру, но жить буду!" - если не суждено умереть, то не умирают. А может быть, потому что она такая ласковая, преданная, всегда любила нас обоих всем сердцем, всей душой. Спрашивается, как же она могла причинить нам горе? Но такова уж, видать, наша доля. Не знаю, как вы, а я верю в судьбу. А во-вторых, это наваждение, порча, вроде колдовства! Можете смеяться надо мной, но уверяю вас, - я вовсе не такой отпетый дурак, чтобы верить в чертей, в домовых и прочую нечисть. А в колдовство, понимаете ли, верю, ибо что же это, если не колдовство? Вот послушайте, что дальше было, - и вы со мною согласитесь...

Словом, если сказано в наших священных книгах: "Не своею волею жив человек" - сам себя человек жизни не лишает, - то говорится это недаром: нет на свете раны, которая бы не залечилась, и нет горя, которое не было бы забыто. То есть забыть не забудешь, но что поделаешь? "Человек животному подобен", -человек должен трудиться, маяться, горе мыкать ради куска хлеба. Принялись мы, знаете ли, все за работу: жена и дети - за крынки, я - за тележку и конягу, и - "все в мире по заведенному порядку" - жизнь идет своим чередом. Наказал я в доме, чтобы имя Хавы никто не смел упоминать, - нет Хавы! Вычеркнута - и кончено! Собрал я немного свежего товара и отправился в Бойберик к своим покупателям.

Приехал в Бойберик - все обрадовались:

- Как поживаете, реб Тевье? Что это вас не видать?

- Да как мне поживать? - отвечаю. - Сказано: "Обнови дни наши яко встарь!" Тот же неудачник, что и прежде. Коровка у меня пала...

- И что это, - говорят они, - с вами всякие чудеса случаются?

И каждый в отдельности расспрашивает меня, какая коровка пала, и сколько она стоила, и сколько коров у меня еще осталось... И посмеиваются при этом, развлекаются... Известно, богачи любят пошутить над бедняком неудачником, особенно после обеда, когда на душе спокойно, а на дворе жарко, и зелено, и дремать хочется... Но Тевье не из тех, с кем можно шутки шучить. Дудки, мол, так вы и узнали, что у меня на душе творится! Покончив с покупателями, пустился я порожняком в обратный путь. Еду лесом, лошадке волю дал, пускай себе плетется да украдкой травку пощипывает... А сам углубился в свои думы, и всякие мысли приходят мне на ум: о жизни и о смерти, об этом и о том свете, и что такое мир божий, и для чего живет человек... Размышляю, стараюсь рассеяться, чтобы не думать о ней, о Хаве... Но как назло, в голову лезет именно она, только она. То вижу ее высокую, красивую и стройную, как сосна, а то - наоборот, представляется мне, как я держу ее на руках, маленькую, болящую, дохлятинку, и она, словно цыпленок, склонила головку ко мне на плечо: "Чего тебе, Хавеле? Дать хлебушка кусочек? Молочка?" И забываю на минуту все, что она натворила, и тянет меня к ней, и душа болит, тоскует... Но лишь вспомню, - кровь во мне закипает, огнем разгорается злоба и на нее, и на него, и на весь мир, и на себя самого: почему я не могу забыть о ней ни на минуту, почему не могу вычеркнуть, вырвать ее из сердца? Не заслужила она разве этого? Для того ли должен Тевье всю свою жизнь маяться, горе мыкать, носом землю рыть, детей растить, чтобы они потом вдруг отрывались и опадали, словно шишки с дерева, и чтобы заносило их ветром невесть куда? Вот, к примеру, думаю я, растет дерево в лесу, дуб... И приходит человек с топором, отрубает ветвь, вторую, третью... А что такое дерево без ветвей? Взял бы ты лучше, человече, подрубил бы дерево под корень - и дело с концом! Зачем оголенному дереву в лесу торчать?!

Размышляю я таким образом и вдруг чувствую, что лошаденка моя остановилась - стоп! В чем дело? Поднимаю голову, гляжу - Хава! Та же Хава, что и прежде, ничуть не изменилась, даже платье на ней то же!.. Первое, что приходит на мысль, - соскочить с телеги, обнять ее, поцеловать... Но тут же спохватываюсь: "Тевье, ты что - баба?" Дергаю вожжу: "Но, растяпа!" - и сворачиваю вправо. Смотрю - и она вправо и рукой машет, будто говоря: "Погоди минутку, мне сказать тебе кое-что нужно..." И что-то внутри у меня обрывается, руки и ноги не слушаются... Вот-вот с телеги спрыгну! Однако сдерживаю себя и сворачиваю влево. Она тоже влево, смотрит на меня дикими глазами, лицо у нее помертвело...

"Что делать? - думаю. - Стоять, или дальше ехать?" Но не успеваю оглянуться, как она уже держит коня за уздечку и говорит:

- Отец! Пусть я умру, если ты с места сдвинешься! Прошу тебя, выслушай меня прежде, отец дорогой! Папа!

"Эге! - подумал я. - Силой взять меня хочешь? Нет, душа моя! Не знаешь ты, видать, отца своего..." И давай нахлестывать лошаденку на чем свет стоит! Лошаденка тронула с места, скачет, но то и дело голову назад поворачивает да ушами прядает.

- Но-но! - говорю я. - "Не приглядывайся к посудине" - не смотри, умник мой, куда не следует!..

А самому, думаете, разве не хочется мне обернуться, хоть одним глазом посмотреть на то место, где она осталась? Но нет, Тевье - не женщина. Тевье знает, как обходиться с дьяволом искусителем...

Словом, не буду растягивать - жаль вашего времени. Если суждены мне загробные муки, то я, конечно, их уже отбыл, а что такое ад, геенна огненная и прочие ужасы, которые в наших священных книгах описываются, - об этом спросите меня, я вам расскажу. Всю дорогу мне казалось, что она бежит следом и кричит: "Выслушай меня, отец-родитель!" Мелькнула мысль. Тевье! Не слишком ли много ты берешь на себя? Что тебе сделается, если ты остановишься на минутку и выслушаешь, чего она хочет? Может быть, она сказала бы такое, что тебе следовало бы знать? Может быть, она, чего доброго, раскаивается и хочет вернуться? Может быть, ей с ним жизнь невтерпеж и она просит тебя помочь ей вырваться из ада?.. Быть может то, быть может другое, множество таких "бытьможетей" проносится у меня в голове, и я снова вижу ее ребенком, и вспоминается изречение: "Как отец сжалится над детьми своими", - нету, мол, у отца плохого дитяти, и мучаюсь я, и сам о себе говорю, что "жалости недостоин" - не стою я того, что земля меня носит! В чем дело? Чего ты горячишься, сумасшедший упрямец? Чего шумишь? Повороти, изверг, оглобли, помирись с ней, ведь она - твое дитя, ничье больше!.. И приходят мне в голову какие-то необыкновенные, странные мысли: "А что такое еврей и нееврей? И зачем бог создал евреев и неевреев? А уж если он создал и тех и других, то почему они должны быть так разобщены, почему должны ненавидеть друг друга, как если бы одни были от бога, а другие - не от бога?" И досадно мнe, почему я не так сведущ, как иные, в книгах, почему не так учен, чтобы найти толковый ответ на все эти вопросы.

И, чтобы рассеяться, я начинаю предвечернюю молитву: "Блаженны восседающие в чертогах твоих и славящие тебя вовеки!" Молюсь, как полагается, вслух, с напевом.

Но что толку от моей молитвы, от напевов, когда в глубине души звучит совсем другое: "Ха-ва! Ха-ва!" И чем громче я пою "блаженны", тем громче поет во мне "Ха-ва", и чем больше я хочу забыть о ней, тем больше и ярче встает она передо мною, и кажется мне, что я слышу ее голос, взывающий: "Выслушай меня, отец!" Затыкаю уши, чтобы не слышать, закрываю глаза, чтобы не видеть, читаю молитву и не слышу, что произносят мои уста, бью себя в грудь и не знаю за что... И вся моя жизнь расстроена, и сам я расстроен, и никому не говорю об этой встрече, и никого не расспрашиваю о ней, о Хаве, хотя знаю, хорошо знаю, где она и где он и что они делают... Но никогда и никто от меня ничего не узнает! Не дождутся враги мои, чтобы я кому-нибудь пожаловался! Вот какой человек Тевье!

Хотелось бы мне знать, все ли мужчины таковы, или это я один такой сумасшедший? Вот, к примеру, иногда бывает... Не будете смеяться надо мной? Боюсь - будете... Иной раз, бывает, надену субботний кафтан и отправляюсь на станцию... Готов уже сесть в поезд и поехать к ним - я знаю, где они живут. Подхожу к кассиру и прошу дать мне билет. "Куда?" - спрашивает он. "В Егупец", - отвечаю. А он: "Такого города нет у меня..." - "В таком случае я не виноват..." - говорю я и возвращаюсь домой. Снимаю субботний кафтан и снова за работу... Как там говорится: "Каждый за свое дело, всяк за свою работу", -портной - за ножницы, сапожник - за верстак... Смеетесь надо мной? Я так и говорил. Я даже знаю, что вы думаете. Вы думаете: "Не все дома у Тевье!.."

Поэтому я полагаю, что хватит на сей раз. Будьте здоровы и пишите письма. Но, ради бога, не забывайте, о чем я вас просил: ни слова об этом! То есть книжки из этого не делайте! А уж если придется писать, пишите о ком-нибудь другом, не обо мне. Обо мне забудьте. Как в писании сказано: "И позабыл его", - нет больше Тевье-молочника!

1906

Шолом-Алейхем. Тевье-молочник