Загрузка...

Об уме. Рассуждение 2. Об уме по отношению к обществу. Глава XIX. Уважение к различным видам ума во все времена соразмерно связанному с ними интересу

 

Чтобы заставить признать чрезвычайную справедливость этого положения, возьмем сначала для примера роман. Начиная с Амадиса и кончая современными романами, этот жанр пережил множество изменений. Какая же тому причина? Спрашивается, почему романы, особенно ценимые триста лет тому назад, теперь кажутся скучными и смешными? Потому что достоинство большинства этих произведений зависит главным образом от точности, с которой в них изображены пороки, добродетели, страсти, нравы и смешные стороны какого-нибудь народа.

Но нравы какого-нибудь народа часто в данном веке уже не те, что были в предшествовавшем; это изменение должно вызвать изменение в жанре романов данного народа и в его вкусах; поэтому народ в интересах своего развлечения почти всегда принужден презирать в данном веке то, чем он восхищался в предшествовавшем. Сказанное о романе может быть распространено почти на все литературные произведения. Но для того чтобы лучше убедиться в этой истине, следует сравнить ум, каким он был в века невежества, с умом нашего времени. Остановимся на минуту на этом сравнении.

Так как в те времена умели писать только духовные лица, то я могу брать примеры только из их трудов и проповедей. Тот, кто их прочтет, заметит не меньшую разницу между проповедями Мено и проповедями о. Бурдалу, чем между «Le chevalier du Soleil» и «La princesse de Cleves». Так как наши нравы изменились и наши знания расширились, то мы теперь смеемся над тем, чем восхищались раньше. Всякий станет теперь смеяться над проповедью того священника из Бордо, который, желая доказать признательность усопших тем, кто молится за них богу и, следовательно, дает монахам деньги, серьезно говорил с кафедры, что при одном звуке монет, падающих в кружку или в чашку со звоном тен-тен-тен, все души в чистилище начинают смеяться: ха-ха-ха, хижи-хи.

В века наивного невежества вещи представляются в совсем ином виде, чем в века просвещения. Театральные изображения страстей Христовых, назидательные для наших предков, кажутся нам теперь неприличными. То же можно сказать почти обо всех хитроумных вопросах, рассматривавшихся в те времена в богословских школах. Какими неприличными должны нам показаться теперь диспуты о том, является ли бог в святых дарах одетым или нагим; имеет ли бог, будучи всемогущим, силу грешить: может ли бог принимать вид женщины, дьявола, осла, скалы, тыквы, и другие столь же странные вопросы.

В те невежественные времена все, вплоть до чудес, носило печать дурного вкуса той эпохи.

Из числа множества мнимых чудес, приводимых в «Memoires delAcademie des incriptions et belles-lettres», приведу одно, совершенное над одним монахом. «Этот монах возвращался из одного дома, в который он забирался каждую ночь. Ему надо было по дороге переплыть реку. Сатана перевернул лодку - и монах пошел ко дну в ту минуту, когда он начал читать утренние молитвы к святой деве. Два черта схватили его душу, но их остановили два ангела, которые потребовали ее как христианскую душу. «Господа ангелы, - сказали черти, - правда, что бог умер за своих друзей - и это не выдумка, но этот монах был в числе врагов бога, и так как мы его нашли в греховной нечистоте, то мы бросим его в адскую пучину, за то и нас хорошо вознаградят наши начальники». После долгих пререканий ангелы предложили перенести спорный вопрос на суд богородицы. Черти ответили, что они согласны взять судьей бога, ибо он судит по законам, но от богородицы, сказали они, мы не можем ждать справедливости: она скорей взломает все врата ада, чем оставит в нем хотя бы на один день того, кто при жизни оказывал сколько-нибудь почтения ее образу. Бог ей ни в чем не противоречит: она может утверждать, что сорока черна и что мутная вода прозрачна, - он ей ни в чем не отказывает; мы уж и не знаем, чего нам держаться: из двойки при игре в кости она делает тройку, из двойной двойки - пяток, в ее руках кости и удача; день, в которой бог сделал ее своей матерью, был роковым для нас».

Такое чудо, без сомнения, найдут малоназидательным; смешным также покажется и другое чудо, которое описано в «Lettres edifiantes et curieuses sur la visite de 1Eveqe dHalicarnasse» и которое так забавно, что я не могу удержаться, чтобы не привести его здесь.

Чтобы доказать превосходство крещения, автор рассказывает следующее: «Некогда в Армянском государстве был король, питавший сильную ненависть к христианам; поэтому он жестоко преследовал эту веру. Он заслуживал, чтобы бог его за это наказал; по бог, который бесконечно добр и который коснулся сердца св. Павла, в то время как тот преследовал верных, коснулся и сердца этого государя, чтобы он познал святую веру. И вот случилось, что, когда государь держал со своими мандаринами совет, как совершенно уничтожить христианскую веру в своем государстве, они вдруг все превратились в свиней. Все сбежались на крик этих свиней, не понимая, как случилась такая необыкновенная вещь. Тогда один прибежавший на шум христианин, по имени Григорий, который накануне был подвергнут пытке, стал упрекать государя за его жестокость к христианской вере. Во время речи Григория свиньи перестали кричать и, подняв рыла кверху, стали слушать Григория, который обратился к ним с таким вопросом: «Решили ли вы с этого времени исправиться?» На этот вопрос все свиньи кивнули головой и закричали «ди, ди, ди», как будто они сказали «да». Тогда Григорий продолжал: «Если вы решили исправиться, если вы раскаиваетесь в своих грехах и если вы хотите креститься, чтобы вполне соблюсти веру, господь будет к вам милосерд, иначе вы будете несчастны и в этом мире, и в будущем». Все свиньи закивали головой, поклонились и закричали «ди, ди, ди», как будто хотели сказать, что они согласны с этим. Григорий, увидя, что, таким образом, свиньи смирились, взял святой воды и крестил всех свиней; в тот же миг совершилось великое чудо: каждая свинья, которую он крестил, превращалась в человека, более красивого, чем он был раньше».

Эти чудеса, эти проповеди, эти трагедии и эти теологические вопросы, которые теперь нам кажутся смешными, приводили и должны были приводить в восторг людей во времена невежества потому, что они соответствовали духу времени, и потому, что люди всегда восхищаются идеями, близкими к их идеям. Грубое тупоумие большинства из них мешало познать святость и величие истинной религии; для всех почти людей религия была только суеверием и идолопоклонством. В пользу философии можно сказать, что ее идеи были более возвышенны. Как бы ни были несправедливы к науке, как бы ни упрекали ее в том, что она развращает нравы, однако. несомненно, если полагаться на историю и на старых проповедников, что нравы нашего духовенства в настоящее время так же чисты, как раньше они были испорчены. Самые знаменитые из этих проповедников, Мальяр и Мено, имели постоянно на устах «sacerdotes, religiosi, concubinarii». «Проклятые, подлые, - восклицает Мальяр, - имена коих вписаны в списки дьявола; мошенники, воры, как говорит св. Бернар, неужели вы думаете, что основатели ваших бенефиции дали вам их для того, чтобы вы жили с девчонками и играли в кости? А вы, господа толстые аббаты, употребляющие церковные доходы на то, чтобы откармливать лошадей, собак и девок, спросите св. Стефана, потому ли он попал в рай, что вел подобную жизнь, - объедался, посещал пиры и банкеты, раздавал достояние церкви и креста распутным женщинам?»

Я не буду дольше останавливаться на этих грубых веках, когда все славные, но суеверные люди интересовались только сказками о монахах и о рыцарских похождениях. Невежество и ненависть всегда однообразны; до обновления философии различные авторы, принадлежавшие даже к различным векам, писали все в одном духе. Так называемый вкус предполагает образование..У варварских народов нельзя говорить ни о вкусе, ни, следовательно, о переменах вкуса; во всяком случае значительные перемены наблюдаются только в просвещенные века. Но такого рода переменам всегда предшествовали некоторые изменения в форме правления, в нравах, законах и положении народа. Следовательно, существует скрытая зависимость между вкусами народа и его интересами.

Чтобы разъяснить этот принцип на примере некоторых применений его, спросим себя, почему трагическое изображение самых знаменитых актов мщения, как, например, месть Атридов, не возбуждает в нас такого восторга, какой оно некогда возбуждало в греках; легко убедиться, что это различие по впечатлительности зависит от того, что у нас иная религия, иное государственное устройство, чем у греков.

Древние воздвигали храмы богине мести; эта страсть, которую мы теперь считаем пороком, считалась тогда добродетелью; она поощрялась государством. В век весьма воинственный, если не свирепый, единственное средство удержать от гнева, ярости, измены заключалось в том, чтобы считать бесчестным забвение оскорбления, чтобы всегда рядом с образом оскорбления стоял образ отмщения; таким путем в сердцах граждан поддерживался спасительный взаимный страх, возмещавший недостаток полицейского надзора. Изображение этой страсти так соответствовало потребности и предрассудкам народов древности, что должно было доставлять удовольствие.

Но в наш век, когда полицейский аппарат в этом отношении весьма усовершенствовался, когда к тому же мы не подчиняемся тем же предрассудкам, очевидно, что с точки зрения наших интересов мы должны оставаться равнодушными к изображению страсти, которая не только не способна поддерживать мир и гармонию в обществе, а, напротив, может вызывать только беспорядок и ненужную жестокость. Почему трагедии, полные сильных и мужественных чувств, внушаемых любовью к родине, производят на нас теперь только слабое впечатление? Потому, что весьма редко в народах соединяется определенный вид мужества и доблести с чрезвычайной покорностью; потому, что римляне стали низкими и подлыми, как только они получили господина, и, наконец, потому, что, как говорит Гомер: Тягостный жребий печального рабства избрав человеку, Лучшую доблестей в нем половину Зевс истребляет.

Отсюда я заключаю, что только в века свободы, когда появляются великие люди и великие страсти, народы действительно восхищаются благородными и смелыми чувствами.

Почему при жизни Корнеля жанр этого знаменитого поэта нравился больше, чем теперь? Потому что тогда только что закончилась смутная эпоха лиги и фронды, и умы, еще разгоряченные огнем мятежа, были более отважны, более честолюбивы, более ценили смелость; следовательно, характеры героев Корнеля и их поступки более соответствовали духу того времени, чем настоящего, когда встречается мало героев, граждан и людей, одушевленных стремлением к славе, когда вслед за грозами наступил счастливый покой и вулканы мятежа потухли всюду.

Может ли ремесленник, привыкший стонать под бременем нищеты и презрения, может ли богач и даже вельможа, привыкший ползать перед человеком высокопоставленным и смотреть на него с таким же благоговением, как египтянин на своих богов, как негр на своего фетиша, - могут ли они быть глубоко тронуты таким стихом Корнеля: Pour etre plus quun Roi, tu te crois quelque chose? (Считаешь ли ты себя чем-то, чтобы быть выше короля?)

Подобные чувства должны им казаться безрассудными и преувеличенными; они не могут восхищаться их возвышенностью, не краснея в то же время за свою низость. Поэтому, если исключить небольшое число людей с возвышенным умом и характером, питающих еще к Корнелю разумное и сознательное уважение, остальные поклонники этого великого поэта восхищаются им, движимые не столько чувством, сколько предрассудками и доверием к чужому мнению.

Всякое изменение в форме правления или в нравах народа необходимо должно вести за собой переворот в его вкусах. В различные эпохи одни и те же предметы производят различное впечатление на людей в зависимости от одушевляющих их страстей.

С чувствами людей дело обстоит так же, как с их идеями. Подобно тому как мы понимаем чужие идеи, только если они сходны с нашими, так и трогать нас, как говорит Саллюстий, могут только страсти, которые мы сами сильно испытываем.

Только тогда можно быть затронутым изображением какой-либо страсти, когда сам был игралищем ее.

Представим себе, что встретились бы пастух Тирзис и Катилина и поверили бы друг другу обуревающие их чувства любви и честолюбия; они, наверное, не смогли бы передать друг другу различные впечатления от различных одушевляющих их страстей. Первый не понял бы, что может быть привлекательного в верховной власти, а второй - что лестного в победе над женщиной.

Применяя этот принцип к различным жанрам трагедии, я утверждаю, что во всех странах, жители которых не участвуют в управлении государственными делами, где редко слышны слова отечество и гражданин, публике нравится в театре только изображение страстей, присущих частным людям, как, например, любви. Я не хочу сказать, что так чувствуют все люди; несомненно, что гордых и смелых людей, честолюбцев, политических деятелей, скупцов, стариков или деловых людей мало трогает изображение этой страсти; вот почему полный успех театральные пьесы имеют только в республиканских государствах, где народное уважение концентрируется на ненависти к тиранам, на любви к отечеству и к свободе.

При всех других формах правления граждане не объединены общим интересом, различие же личных интересов необходимо должно препятствовать дружным аплодисментам. Рассчитывать на более или менее общий успех в этих странах можно, только изображая страсти, представляющие более или менее общий интерес для частных лиц. А несомненно, что из всех этого рода страстей наиболее широко распространена любовь, покоящаяся отчасти на природной потребности. Поэтому в настоящее время во Франции Расина предпочитают Корнелю, который в другое время и в другой стране, как, например, в Англии, наверное, получил бы предпочтение.

Некоторого рода слабость характера, явившаяся необходимым последствием роскоши и перемены, в наших нравах, лишает нас всякой силы и душевной возвышенности и тем самым заставляет нас предпочитать трагедиям комедии, сводя последние к комедиям высокого стиля, в которых действие развивается во дворцах королей.

Счастливое усиление власти государя, разоружившее мятеж и принизившее буржуа, почти совершенно изгнало их с комической сцены; на ней остались только благовоспитанные и великосветские люди, которые занимают на ней место, принадлежавшее прежде людям простого звания, и которые в сущности суть современные буржуа.

Итак, мы видим, что в различные времена известные виды ума производят весьма различное впечатление, всегда, однако, пропорциональное интересу, связанному с признанием их. А этот общественный интерес весьма различен в различные эпохи и поэтому вызывает, как я это докажу, внезапное появление и исчезновение некоторых родов идей и произведений; таковы все религиозно-полемические произведения, пользовавшиеся в свое время известностью и успехом, а в настоящее время позабытые.

В самом деле, в эпоху, когда люди, разделенные различием верований, были проникнуты фанатическим духом, когда каждое вероисповедание, пылая желанием поддержать свои догматы, стремилось, при помощи оружия или доказательств, их распространить и заставить весь мир принять их, тогда полемические сочинения представляли общий интерес уж одним своим содержанием и потому были всеми ценимы; к тому же некоторые из них были написаны еретиками с чрезвычайным искусством и умом. Действительно, для того, чтобы убедить своих читателей в истинности сказок вроде Ослиной шкуры или Синей бороды, на которые похожи некоторые ереси 10, еретики должны были применять в своих произведениях всю изворотливость, силу и весь арсенал логики; эти сочинения должны быть образцом умственной изощренности и, может быть, максимальным усилием человеческого ума в этом жанре. Таким образом, ясно, что как по важности содержания, так и по способу его изложения полемисты должны были считаться в то время самыми уважаемыми писателями.

Но в век, когда дух фанатизма почти совсем исчез, когда народы и государи, наученные пережитыми бедствиями, уже не занимаются больше теологическими диспутами, когда к тому же принципы истинной религии с каждым днем все более укрепляются, те же самые писатели уже не производят прежнего впечатления на умы. Поэтому светский человек будет их читать с тем же отвращением, с каким он стал бы читать перуанскую религиозно-полемическую статью, в которой разбиралось бы, есть ли Манко-Капак сын Солнца или нет.

Чтобы подтвердить сказанное наглядным примером, вспомним, с каким фанатизмом спорили о превосходстве современных писателей над древними. Этот фанатизм принес славу многим посредственным сочинениям, трактовавшим этот предмет; а равнодушие, с которым стали относиться к этому спору, заставило затем позабыть сочинения знаменитого де Ламота и ученого аббата Террассона; между тем эти сочинения, справедливо считавшиеся шедеврами и образцами этого рода литературы, теперь известны почти только одним ученым.

Этих примеров достаточно, чтобы доказать, что появлением и исчезновением известных родов идей и сочинений мы обязаны общественному интересу, изменяющемуся с течением времени.

Мне остается только показать, каким образом вследствие того же общественного интереса может сохраниться за некоторыми видами сочинений постоянное уважение во все времена, несмотря на изменения, ежедневно совершающиеся в народных нравах, страстях и вкусах.

Для этого надо вспомнить, что вид ума, наиболее уважаемый в известную эпоху и в известной стране, часто бывает презираем в другом веке и в другой стране; что, следовательно, ум есть собственно то, что условились называть умом. Из этих условных соглашений одни преходящи, другие постоянны. Поэтому все различные виды умов можно свести к двум: кратковременная польза одних зависит от изменений, происшедших в торговле, форме правления, в страстях, занятиях и предрассудках народа, - этот вид есть, так сказать, модный; вечная, неизменная, независимая от нравов и различных форм правления польза других зависит от самой природы человека; следовательно, этот вид ума неизменен, его можно считать истинным умом, т. е. наиболее желательным видом ума.

Сведя, таким образом, все виды ума к двум видам, я буду различать и два рода литературных произведений.

Одни предназначены для того, чтобы иметь блестящий и быстрый успех, другие имеют успех прочный и продолжительный. Например, сатирический роман, в котором верно и зло будут описаны смешные стороны вельмож, несомненно, будет читаться всеми людьми низшего класса. Природа, которая запечатлела во всех сердцах чувство первоначального равенства, заложила вечный зародыш ненависти между знатными и незнатными людьми; поэтому эти последние схватывают с большим удовольствием и проницательностью самые тонкие черты смешных картин, на которых эти знатные люди изображены не заслуживающими своего привилегированного положения. Поэтому такого рода книги пользуются быстрым и блестящим успехом; но он неширок и непродолжителен: неширок потому, что он неизбежно ограничен страной, в которой эти смешные стороны существуют; непродолжителен потому, что мода, заменяющая непрестанно одну смешную манеру другой, стирает из памяти людей старые смешные манеры и описавших их авторов; и, наконец, потому, что злоба простонародья устает от созерцания одних и тех же смешных сторон и ищет в новых недостатках новых мотивов для оправдания своего презрения к знатным людям. Проявляемое им в этом отношении нетерпение ускоряет упадок интереса к этого рода произведениям, известность которых часто скоротечнее тех смешных недостатков, которые они описывают.

Таков успех, выпадающий на долю сатирических романов. Их успех не может сравниться с успехом сочинения по этике или метафизике; желание научиться всегда более редко и менее живо, чем желание критиковать, и не может дать ни такого большого числа читателей, ни таких страстных читателей. К тому же, как бы ясно ни были изложены принципы этих паук, они требуют от читателя некоторого внимания, что также значительно понижает число читателей.

Но хотя достоинство сочинения по этике или по метафизике сознается не так скоро, как достоинство сатирического произведения, зато оно пользуется более широким признанием; ибо такие трактаты, как произведения Локка или Николя, в которых не говорится ни об итальянце, ни о французе, ни об англичанине, но о человеке вообще, непременно находят читателей среди всех народов мира и сохраняют их во все времена. Книга, достоинство которой заключается в тонкости наблюдений над природой человека и вещей, никогда не может перестать нравиться.

Сказанного мной достаточно, чтобы показать истинную причину различного рода оценки различных видов ума; если еще остаются какие-нибудь сомнения по этому вопросу, то можно осуществить еще новые применения установленных здесь принципов и получить новые доказательства их истинности.

Допустим, например, что мы желаем узнать, сколь различен будет успех двух писателей, из которых один выделяется исключительно силой и глубиной своих мыслей, а другой умеет их удачно выражать. Согласно со сказанным мной, успех первого будет медленнее, ибо существует гораздо больше ценителей тонкости, прелести, приятности выражения или оборота мысли и вообще всех красот стиля, чем ценителей красоты идей. Следовательно, такой изящный писатель, как Малерб, должен иметь успех более быстрый, чем широкий, и более блестящий, чем продолжительный. Тому есть две причины: во-первых, всякое сочинение теряет при переводе на другой язык свежесть и силу своего колорита и, следовательно, появившись за границей, лишается тех достоинств стиля, которые, по моему предположению, составляли его главную прелесть; во-вторых, язык незаметно стареет, самые удачные обороты становятся в конце концов обычными, и книга, лишившись даже в той стране, где она была написана, красот, делавших ее приятной, доставляет своему автору только уважение по традиции.

Чтобы достигнуть полного успеха, необходимо, чтобы к красоте стиля присоединились выдающиеся идеи. Без этого литературное произведение не может выдержать испытания временем, особенно же испытания перевода, которые можно рассматривать как горнило, наиболее способное отделить чистое золото от мишуры. Этому недостатку идей, свойственному многим из наших старых поэтов, и следует приписать презрение, которое несправедливо питают к поэзии некоторые умные люди.

К сказанному мной прибавлю еще одно: среди произведений, пользующихся известностью во все времена и в различных странах, есть такие, которые представляют более живой и общий интерес для человечества и поэтому должны иметь более быстрый и большой успех. Чтобы убедиться в этом, достаточно вспомнить, что мало людей, которые не испытали бы какой-нибудь страсти; что большинство из них меньше бывает поражено глубиной идей, чем красотой описания страсти; что почти все из них больше чувствовали, чем видели, но больше видели, чем размышляли; что поэтому описание страстей должно быть вообще приятнее, чем описание предметов природы, а поэтическое описание этих предметов должно найти больше поклонников, чем философские сочинения. Что же касается последних, то так как люди вообще менее интересуются сведениями по ботанике, географии и изящным искусствам, чем сведениями о человеческом сердце, то философы, отличающиеся знанием человеческого сердца, должны быть вообще более известны и почитаемы, чем ботаники, географы и великие критики. Так, де Ламот (да позволят мне еще раз воспользоваться им как примером), бесспорно, был бы более почитаем, если бы он обладал той же тонкостью, элегантностью и ясностью, которые он проявил в своих рассуждениях об оде, басне и трагедии к более интересным предметам.

Публика восхищается лучшими произведениями великих поэтов, она не ценит великих критиков; их сочинения читают, обсуждают и ценят только люди, занимающиеся искусством, - им они полезны. Вот почему слава де Ламота несоразмерна его заслугам.

Теперь посмотрим, каковы должны быть произведения, которые с быстрым и блестящим успехом соединяют широкий и прочный успех.

Этот двойной успех имеют только те произведения, в которых, согласно моим принципам, автор сумел соединить мгновенную пользу с длительной; таковы некоторые виды поэм, романов, драматических произведений и нравственных и политических трактатов; относительно этих произведений следует заметить, что они вскоре утрачивают красоты, зависящие от нравов, предрассудков, времени и страны, в которой они написаны, и сохраняют в глазах потомков только ту единственную красоту, которая свойственна всем временам и странам; поэтому и Гомер должен казаться нам не таким привлекательным, каким он был для современных ему греков. Величина этой потери и, если смею сказать, этой утечки достоинства произведения зависит от того, насколько вечные красоты, которые входят в него и к которым обыкновенно примешиваются в разной пропорции временные красоты, берут более или менее верх над этими последними. Почему «Les Femmes savantes» Мольера ценятся уже меньше, чем его «LAvare», его «Tartuffe» и его «Т.е Misanthrope». Никто не подсчитывал числа идей, заключающихся в каждой из этих пьес; никто, следовательно, не определял степени заслуживаемого ими уважения; но все чувствовали, что такая комедия, как «LAvare». успех которой основан на описании порока, вечно существующего и всегда вредного для людей, необходимо содержит в своих "подробностях бесконечное множество красот, таких же вечных, как и удачно выбранный предмет; напротив, такая комедия, как «Les Femmes savantes», успех которой покоится на преходящем смешном явлении, которая блещет только мгновенными красотами, более свойственными природе предмета и может быть, более способными произвести сильное впечатление на публику, не может сделать это впечатление столь же продолжительным. Поэтому-то у различных народов только пьесы, изображающие характеры, пользуются большим успехом на сцене.

Заключение из этой главы таково, что уважение, оказываемое различным видам ума во все времена, соразмерно интересу, связанному с этим уважением.

Гельвеций. Рассуждение 2. Об уме по отношению к обществу