Об уме. Рассуждение 3. Об уме. Глава XVI. Какой причине следует приписать равнодушие некоторых народов к добродетели

 

Чтобы решить, отчего зависит равнодушие некоторых народов к добродетели - от природы или от особой формы правления, следует прежде всего познать человека, проникнуть в самую глубину человеческого сердца, помнить, что человек рожден чувствительным к боли и наслаждению и потому своими страстями обязан физической чувствительности, а страстям он обязан всеми своими пороками и добродетелями.

Установив эти принципы, следует затем для решения поставленного нами вопроса исследовать, могут ли одни и те же страсти, измененные соответственно различным формам правления, вызывать в нас противоположные пороки и добродетели.

Предположим, что какой-нибудь человек так любит славу, что готов принести ей в жертву все остальные страсти; если форма проявления такова, что слава всегда является наградой за добродетельные поступки, то, очевидно, этот человек будет всегда побуждаем к добродетели; следовательно, для того чтобы сделать из него Леонида или Горация Коклеса, достаточно, чтобы он попал в соответственное государство и условия.

Но, возразят мне, очень мало людей, способных на такую степень страсти. Поэтому-то, отвечу я, только человек, способный к сильным страстям, может проникнуть в храм добродетели. Не так обстоит дело с людьми, неспособными к сильным страстям, которых называют порядочными. Эти последние, будучи далеки от этого храма, все же удерживаются на пути добродетели узами лени, ибо они не имеют даже силы сойти с него.

Только добродетель первого рода есть разумная и деятельная добродетель, но она увеличивается или по крайней мере достигает известной степени высоты только в воинственных республиках; ибо только при этой форме правления общественное уважение возвышает нас над другими людьми, привлекает с их стороны наибольшее почтение к нам, наиболее для нас лестное и желательное и наиболее способное вызвать великие поступки.

Добродетель вторых, покоящаяся на лени и вызванная, если можно так выразиться, отсутствием сильных страстей, есть только пассивная добродетель, неразумная и, следовательно, опасная на высоких постах, но, впрочем, довольно надежная. Она свойственна всем так называемым порядочным людям, которых больше уважают за то, что они не приносят зла, чем за то, что они делают добро.

Что касается приведенных мной первыми людей сильной страсти, то ясно, что то же стремление к славе, которое сделало из них в первые века Римской республики Курциев и Дециев,, должно было сделать из них Мариев и Октавиев во времена смуты и переворотов, когда, как в последние годы республики, слава была связана исключительно с тиранией и силой. Все сказанное мной относительно страсти к славе я повторяю и относительно любви к уважению, которое есть только меньшая степень славы и предмет желаний для тех, кто не может достигнуть известности.

Это желание уважения также вызывает в различные времена различные пороки и добродетели. Когда влияние в обществе имеет перевес над заслугой, это желание делает людей интриганами и льстецами; когда богатство в большем почете, чем добродетель, оно порождает скупцов, которые с таким же рвением гоняются за богатством, с каким первые римляне избегали его, когда было постыдно им обладать; отсюда я заключаю, что при различных нравах и формах правления одно и то же желание должно порождать таких людей, как Цинциннат, Папирий, Красе и Сеян.

При этом укажу мимоходом на различие между честолюбцами, стремящимися к славе, и честолюбцами, стремящимися к власти и богатству. Первые могут быть только великими преступниками, ибо крупные преступления благодаря требуемому для выполнения их большому таланту и связанной с их успехом большой награде сами по себе так импонируют воображению людей, что могут вызывать восхищение, которое проистекает от внутреннего и тайного желания быть похожими на этих знаменитых преступников. Следовательно, человек, влюбленный в славу, не способен быть мелким преступником. Эта страсть порождает Кромвелей, но никогда Картушей4. Отсюда я заключаю, что, за исключением редких и необыкновенных положений, в каких, например, очутились Сулла и Цезарь, эти самые люди по самой природе своих страстей остались бы во всяком другом положении верными добродетели, чем они сильно отличаются от интриганов и скупцов, преступления которых низки и черны и которые потому имеют ежедневно возможность совершать новые.

Показав, каким образом та же самая страсть, которая побуждает нас к любви, к добродетели и к добродетельным поступкам, может в другое время и при иной форме правления вызвать в нас противоположные пороки, постараемся теперь проникнуть глубже в человеческое сердце, раскрыть, почему при всякой форме правления человек всегда нетверд в своем поведении и побуждается своими страстями то к хорошим, то к дурным поступкам и почему его сердце всегда является открытой ареной для борьбы между пороком и добродетелью.

Чтобы решить эту нравственную проблему, следует поискать причину тех перемежающихся состояний беспокойства и покоя совести, тех смутных и разнообразных душевных движений и, наконец, той внутренней борьбы, которую трагические поэты с таким успехом изображают на сцене именно потому, что зрители сами испытали нечто подобное, - следует спросить себя, что такое эти два я, которые признавали в нас Паскаль( и некоторые индусские философы.

Чтобы раскрыть общую причину всех этих явлений, достаточно заметить, что люди не бывают движимы только одного рода чувством, что нет ни одного человека, душевная способность которого была бы поглощена одной единственной страстью; что в каждом человеке борются различные страсти: одни - согласные с общим интересом, другие - противные ему, и потому человека притягивают две различные силы, из которых одна приводит его к добродетели, а другая - к пороку. Я утверждаю это про каждого человека, ибо нет добродетели более всемирно признанной, чем добродетель Катона и Брута, и ни один человек не может считать себя более добродетельным, чем эти два римлянина, и, однако, один под влиянием алчности совершил некоторые несправедливости во время своего правления, а другой уступил просьбам своей дочери и добился от сената для своего зятя Бибула милости, в которой он заставил отказать своему другу Цицерону, так как это противоречило интересам республики. Вот причина той смеси порока и добродетели, которую мы находим в сердцах всех людей, и вот почему на земле нет ни чистого порока, ни чистой добродетели.

Теперь, чтобы узнать, почему одного человека называют добродетельным, а другого - порочным, следует заметить, что во всяком человеке между одушевляющими его страстями есть всегда одна, которая главным образом направляет все его поведение и преобладает в его душе над всеми другими.

И вот в зависимости от того, более или менее сильно властвует эта последняя и является ли она по своей природе или благодаря обстоятельствам полезной или вредной для государства, человек чаще склоняется к добру или к злу и получает название добродетельного или порочного.

Прибавлю только, что сила его пороков и его добродетелей всегда пропорциональна живости его страстей, сила которых измеряется степенью удовольствия, которое он получает при их удовлетворении. Вот почему в юности, в возрасте, когда люди более склонны к наслаждениям и более способны к сильным страстям, они вообще и более способны к великим деяниям.

Высшая добродетель, как и самый позорный порок, является следствием более или менее сильного удовольствия, какое мы испытываем, отдаваясь ей.

Поэтому человек может точно измерить свою добродетельность только после того, как он точно и тщательно исследует, какое число и какую степень страданий может заставить его перенести такая страсть, как любовь к справедливости или к славе. Тот, для кого уважение есть все, а жизнь - ничто, предпочтет, подобно Сократу, умереть, чем трусливо молить о жизни. Тот, кто становится душой республиканского государства, кого гордость и жажда славы делают страстным защитником народного блага, предпочтет, подобно Катону, смерть унижению видеть себя и свое отечество подчиненными самовластью. Но эти поступки вытекают из сильнейшей любви к славе. Этого предела достигают самые сильные страсти, и этот предел положен природой человеческой добродетели.

Напрасно станем мы стараться обмануть самих себя, но мы непременно становимся врагами людей, если мы можем быть счастливы только через их несчастье . Только счастливое соответствие между нашей личной выгодой и общественной, вытекающее обыкновенно из желания заслужить уважение, вызывает в нас те нежные чувства к людям, в награду за которые мы получаем их расположение. Тот, кому пришлось бы постоянно бороться со своими склонностями, чтобы быть добродетельным, стал бы непременно порочным человеком. Завоеванная добродетель никогда не бывает надежной добродетелью. На практике невозможно ежедневно сражаться со своими страстями, не терпя при этом многих поражений.

Принужденные постоянно уступать наиболее могущественному интересу, мы, как бы ни жаждали уважения, никогда не жертвуем ради него наслаждениями более сильными, чем те, которые оно может нам доставить. Если в некоторых случаях святые подвергали себя презрению людей, то потому, что они не хотели приносить в жертву свое спасение своей славе. Если некоторые женщины противятся ухаживаниям какого-нибудь князя, то потому, что они не считают, что эта победа может вознаградить их за потерю их репутации; потому-то немногие из них остаются нечувствительными к любви короля, и почти нет ни одной, которая бы не склонилась на любовь молодого и привлекательного государя, и ни одна не могла бы противиться благожелательным, милым и могущественным существам, какими нам описывают сильфов и гениев, которые посредством тысячи очарований могут привести в упоение сразу все чувства смертной женщины.

Эта истина, основывающаяся на чувстве любви к себе, была не только понята, но и признана законодателями.

Законодатели, убежденные, что любовь к жизни есть самая сильная страсть, никогда не считали преступлением убийство, совершенное в состоянии самообороны, или отказ гражданина пожертвовать, подобно Депию, своей жизнью ради спасения отечества.

Следовательно, добродетельный человек не тот, кто жертвует своими привычками и самыми сильными страстями ради общего интереса, - такой человек невозможен , - а тот, чья сильная страсть до такой степени согласуется с общественным интересом, что он почти всегда принужден быть добродетельным. Поэтому человек тем ближе к совершенству и тем более заслуживает названия добродетельного, чем соблазняющее его на бесчестный или преступный поступок удовольствие сильнее, а выгода крупнее и более способна зажечь его желание, ибо это предполагает в нем более сильное стремление к добродетели.

Конечно, Цезарь не был одним из самых добродетельных римлян, однако так как он мог променять титул доброго гражданина только на титул властелина мира, то мы не вправе исключать его из числа порядочных людей. Действительно, среди людей добродетельных и вполне заслуживающих это название много ли найдется таких, которые, будучи поставлены в те же условия, отказались бы от мирового владычества, особенно если бы они, как Цезарь, чувствовали в себе высшие таланты, которые являлись бы в их глазах залогом успеха великих предприятий? Обладание меньшими талантами, может быть, сделало бы их лучшими гражданами. Достаточно было бы средней добродетели, поддержанной неуверенностью в успехе, чтобы удержать их от смелого предприятия. Иногда недостаток талантливости охраняет от порока, и часто этот недостаток обусловливает добродетель.

Напротив, люди тем менее добродетельны, чем меньшие удовольствия побуждают их к преступлению. Таковы, например, некоторые марокканские государи, которые, садясь на коня, отсекают одним ударом сабли голову своего оруженосца исключительно для того, чтобы показать свою ловкость.

Вот что отличает самым определенным, ясным и наиболее согласным с опытом образом человека добродетельного от человека порочного; по этому плану следовало бы построить точный термометр, который показывал бы градусы порочности и добродетели каждого гражданина, если бы, опущенный в глубину сердец, он мог раскрывать цену, какую добродетель имеет для каждого из них. Невозможность достигнуть этого знания и заставляет нас судить о людях по их поступкам; этот метод весьма неправилен в некоторых частных случаях, но вообще соответствует общественному интересу и почти так же полезен, как если бы он был более правилен.

После того как мы исследовали игру страстей, объяснили причину смешения пороков и добродетелей во всех людях, указали границу людской добродетели и установили, наконец, представление, которое следует связывать со словом добродетельный, мы уже в состоянии судить о том, чему следует приписать равнодушие некоторых народов к добродетели: природе или особенностям их законодательства.

Если наслаждение есть единственный предмет желаний людей, то, чтобы внушить им любовь к добродетели, достаточно подражать природе; удовольствия указывают на ее требования, страдания - на ее запреты, и человек послушно ей повинуется. Неужели законодатель, вооруженный теми же средствами, не сумеет добиться того же эффекта? Если бы люди не обладали страстями, не было бы никакой возможности сделать их хорошими; но любовь к наслаждению, против которой так восставали люди, обладающие честностью скорее почтенной, чем просвещенной, является уздой, посредством которой можно направлять к общему благу страсти отдельных лиц. Отвращение большинства людей к добродетели не есть следствие порочности их натуры, а следствие несовершенства законодательства. Законы, если можно так выразиться, побуждают нас к порокам тем, что часто соединяют их с наслаждением; великое искусство законодателя и заключается в том, чтобы разъединить их, так чтобы выгода, извлекаемая злодеем из преступления, была совершенно несоразмерна тому страданию, которое ему за это грозит. Если среди богатых людей, которые в большинстве менее добродетельны, чем бедняки, мы реже встречаем воров и убийц, то потому, что выгода от воровства для богатого человека никогда не бывает соразмерна риску наказания. Не так дело обстоит с бедняком: так как для него эта несоразмерность гораздо меньше, то он находится, так сказать, в состоянии равновесия между пороком и добродетелью. Я совсем не желаю этим сказать, что людьми надо управлять с помощью железного прута. При совершенном законодательстве и среди добродетельного народа презрение, делающее человека совершенно одиноким у себя на родине и лишающее его всякого утешения, есть достаточная причина, чтобы образовать добродетельные души. Всякий иной способ наказания делает людей робкими, трусливыми и тупыми. Добродетель, порождаемая страхом пытки, мстит за свое происхождение; эта добродетель труслива и непросвещенна, или, вернее, страх глушит пороки, но не порождает добродетель. Истинная добродетель вытекает из желания заслужить уважение и славу и из страха перед презрением, которое ужаснее смерти. В качестве примера приведу из «Spectateur anglais» ответ Фарамону5 солдата-дуэлиста, которого этот государь упрекал за то, что он преступил его приказ: «Как мог я, - отвечал он, - ему подчиниться? Ты наказываешь только смертью тех, кто преступает его, но ты наказываешь позором тех, кто ему повинуется. Знай же, что смерти я боюсь меньше, чем позора».

Из сказанного мной я заключаю, что не от природы, а от различия в государственном устройстве зависит любовь или же равнодушие различных народов к добродетели; но, как бы справедливо ни было это заключение, я должен для полного доказательства его осветить этот вопрос и указать, в частности, как различные формы правления, свободные и деспотические, порождают эту любовь или равнодушие к добродетели. Сначала я остановлюсь на деспотизме, а чтобы лучше узнать его сущность, я исследую, какое побуждение вызывает в человеке ту необузданную жажду самовластия, какую мы наблюдаем на Востоке.

Я выбираю для примера Восток, ибо неизменное равнодушие к добродетели постоянно наблюдается в формах правления этого рода. Напрасно некоторые соседние завидующие нам государства упрекают нас в том, что мы находимся уже под игом восточного деспотизма; я утверждаю, что наша религия не позволяет государям присваивать себе такого рода власть, что наше правление - монархическое, а не деспотическое, что поэтому только закон, а не произвол может лишить у нас частных лиц их собственности; что государи признают основные законы королевства, называя себя отцами, а не тиранами своих подданных. К тому же, если бы деспотизм воцарился во Франции, она была бы очень скоро завоевана. Это государство находится не в тех условиях; как Турция или Персия, которые защищены огромными пустынями и благодаря своей обширности могут постоянно возмещать убыль населения, производимую деспотизмом, и всегда доставлять султану армии. В таком стесненном в своих границах государстве, как наше, окруженном просвещенными и могущественными народами, люди не могут быть унижаемы безнаказанно. Если бы Франция обезлюдела вследствие деспотизма, то она сделалась бы легкой добычей других государств. Государю, которому вздумалось бы наложить оковы на руки своих подданных, подчинить их и сделать из них рабов, самому пришлось бы подпасть под иго соседних государей. Поэтому невозможно, чтобы у него родилось такое намерение.

Гельвеций. Рассуждение 3. Об уме.