Об уме. Рассуждение 3. Об уме. Глава XXVIII. Завоевания северных народов

 

Говорят, что физическая причина завоеваний, сделанных северными народами, заключается в том, что природа одарила их большей смелостью и силой, чем южные народы. Это мнение, лестное для самолюбия европейских народов, которые почти все ведут свое происхождение от народов северных, до сих пор не оспаривалось. Однако, чтобы удостовериться в истинности столь лестного мнения, рассмотрим, действительно ли северяне смелее и храбрее народов южных. Для этого определим прежде всего, что такое смелость, и выясним те принципы, которые могут пролить свет на один из важнейших вопросов нравственности и политики.

Смелость животных есть только следствие их потребностей; как только эти потребности удовлетворены, они становятся трусливыми; голодный лев кидается на человека, лев сытый убегает от него. Когда голод животного утолен, стремление всего его организма к самосохранению удаляет его от опасности. Словом, смелость животных является следствием их потребностей. Если мы называем робкими жвачных животных, то потому, что им не приходится сражаться за добывание пищи, им не нужно идти навстречу опасности; если же они испытывают потребность, то появляется и смелость; влюбленный олень столь же яростен, как хищный зверь.

Применим к человеку то, что я сказал о животных. Смерти всегда предшествуют страдания, жизнь всегда сопровождается некоторыми наслаждениями. Поэтому мы привязаны к жизни страхом страданий и любовью к наслаждению; чем счастливее жизнь, тем более мы страшимся потерять ее; отсюда тот ужас, какой в минуту смерти испытывают люди, живущие в довольстве. И наоборот, чем жизнь несчастливее, тем с меньшим сожалением мы покидаем ее; отсюда то спокойствие, с каким крестьянин ожидает смерть.

Но если любовь к существованию основывается в нас на боязни страданий и на любви к наслаждениям, то, значит, желание быть счастливым сильнее в нас, чем желание жить. Поэтому, чтобы получить предмет, в обладании которым мы видим свое счастье, каждый из нас способен подвергать себя большим или меньшим опасностям, всегда соразмерным более или менее сильному желанию завладеть данным предметом'. Чтобы быть совершенно лишенным смелости, нужно быть совершенно лишенным желаний.

Предметы желаний людей различны; люди одушевлены различными страстями, например скупостью, честолюбием, любовью к родине, любовью к женщинам и т. д. Из этого вытекает, что человек, способный на решения в высшей степени смелые для того, чтобы удовлетворить известную страсть, не будет смелым, если дело коснется какой-либо иной страсти. И неоднократно видели флибустьера, одушевленного сверхчеловеческой доблестью, когда она поддерживалась надеждой на добычу, но лишенного смелости, чтобы отомстить за оскорбление. Цезарь, которого не страшила никакая опасность, когда он шествовал к славе, дрожал, входя на колесницу, и садился в нее только после того, как трижды произносил некий стих, который, по его мнению, предохранял его от опасности быть опрокинутым. Человек робкий, боящийся всякой опасности, может одушевиться отчаянной храбростью, если дело пойдет о защите жены, возлюбленной или детей. Вот как можно объяснить некоторые явления мужества и то, почему один и тот же человек бывает храбрым или робким сообразно обстоятельствам.

После того как я доказал, что смелость есть следствие наших потребностей, что она есть сила, сообщаемая нам нашими страстями и развивающаяся от препятствий, ставимых случаем или чужими интересами нашему счастью, я, дабы предупредить всякое возражение и еще больше осветить столь важный вопрос, должен теперь различить два рода смелости. Есть один род смелости, который я называю истинной смелостью; он заключается в том, чтобы видеть опасность, какова она есть, и идти ей навстречу. Другой род, производящий только впечатление смелости, свойствен почти всем людям и заставляет их презирать опасность, потому что они ее не знают, потому что страсти, сосредоточивая все их внимание на предмете их желаний, скрывают от них хотя бы часть той опасности, которой они их подвергают.

Чтобы получить точную меру истинной смелости этих людей, нужно было бы вычесть из нее всю ту часть опасности, которую закрывают от них страсти или предрассудки, а обыкновенно эта часть весьма значительна. Пообещайте разграбление города солдату, боязливо идущему на приступ: жадность ослепит его, он нетерпеливо будет ожидать атаки, опасность исчезнет для него, и чем оп жаднее, тем бесстрашнее он будет. Тысячи других причин производят действие, подобное жадности; старый солдат храбр, потому что привычка к опасности, от которой он всегда ускользал, делает опасность ничтожной в его глазах. Солдат победоносный идет на врага храбро, потому что не ожидает сопротивления и надеется на легкую победу. Один храбр, потому что считает себя счастливым в битве, другой потому, что считает себя стойким, третий потому, что считает себя ловким. Словом, храбрость редко основана на истинном презрении к смерти. Поэтому человек, бесстрашный со шпагой в руках, часто может оказаться трусом в поединке на пистолетах. Перенесите на судно солдата, не боящегося смерти в бою; он будет страшиться ее во время бури, потому что не встречался здесь с ней лицом к лицу.

Словом, храбрость часто является следствием неясного понимания опасности или же ее полного непонимания. Сколько людей приходят в ужас от грома и боятся провести ночь в лесу, удаленном от больших дорог, тогда как нот никого, кто бы побоялся пойти ночью из Парижа в Версаль. Между тем неловкость возницы или встреча на большой дороге с разбойником представляют более обыкновенные явления, и, следовательно, их нужно бояться больше, чем удара грома или встречи с тем же самым разбойником в отдаленном лесу. Почему же страх более обычен в первом случае, чем во втором? Потому что блеск

молний и раскаты грома, а также лесной мрак постоянно рисуют воображению картину опасности, которую не вызывает представление дороги, ведущей из Парижа в Версаль. Но немногие люди способны выносить присутствие опасности: она действует на них так сильно, что бывали случаи, когда, будучи не в силах отомстить за оскорбление, люди убивали себя от стыда за свою трусость. Вид противника заглушал в них голос чести; и, чтобы внять ему, им нужно было, оставшись наедине с собой, пробудить в себе этот голос и, воспользовавшись минутой подъема, броситься в объятия смерти, так сказать не замечая ее. По той же причине для того, чтобы избегнуть действия, которое почти на всех людей производит вид смерти, солдат на войне не только выстраивают в порядке, сильно затрудняющем бегство, но еще, как, например, в Азии, их возбуждают опиумом, а в Европе водкой и оглушают или шумом барабана, или их собственными криками. Таким способом, скрывая от них часть опасности, которой их подвергают, уравновешивают их любовь к родине с их страхом. То, что я говорю о солдатах, можно сказать и о полководцах; немногие из них, даже самые храбрые, встречают спокойно смерть в постели или па эшафоте. Какую слабость духа смелый в боях маршал Бирон показал перед казнью!

Чтобы смотреть в глаза смерти, нужно быть или пресыщенным жизнью, или снедаемым одной из тех сильных страстей, которые заставили Капана, Катона2 и Порцию умертвить себя. Люди, одушевляемые подобными сильными страстями, любят жизнь лишь при известных условиях: их страсть не скрывает от них опасности, которой они подвергаются; они видят ее такой, какова она в действительности, и презирают ее. Брут хочет освободить Рим от тирании: он убивает Цезаря, набирает войско, вступает в сражение с Октавием; побежденный, он убивает себя; жизнь невыносима ему без свободы Рима.

Тот, кто доступен столь сильным страстям, способен на самые великие поступки; он презирает не только смерть, но и страдание. Не так с людьми, убивающими себя от отвращения к жизни; их можно назвать почти столь же мудрыми, как и смелыми; большая часть их не были бы смелыми в случае пытки, в них недостаточно жизни и силы, для того чтобы перенести страдания. Презрение к жизни является в них результатом не сильной страсти, а отсутствия страстей; они доказывают себе посредством простого расчета, что лучше вовсе по существовать, чем быть несчастным. Но такое состояние души делает их неспособными к великим деяниям. Тот, кто пресыщен жизнью, мало занят делами этого мира. Поэтому среди многих римлян, которые добровольно лишили себя жизни, нашлось немного таких, которые убийством тиранов осмелились бы сделать свою смерть полезной для родины. И напрасно стали бы возражать, что стража, со всех сторон окружавшая дворцы тиранов, преграждала им доступ; их обезоруживал страх перед пытками. Подобные люди топятся, вскрывают себе жилы, но не подвергают себя опасности жестоких пыток; никакая побудительная причина не заставит их решиться на это.

Боязнь страданий объясняет нам все странности такого рода мужества. Если человек, достаточно храбрый для того, чтобы застрелиться, не решается поразить себя кинжалом; если он страшится некоторых видов смерти, то этот страх основан на истинной или ложной боязни более сильного страдания.

Установленные здесь принципы дают, мне кажется, решение всех подобных вопросов и доказывают, что храбрость не является, как думают некоторые, следствием различных климатических условий, но следствием страстей и потребностей, общих всем людям. Ограниченность моей темы не позволяет мне коснуться различных названий, даваемых мужеству, как-то: храбрость, доблесть, бесстрашие и т. д. Все это в сущности различные способы проявления мужества.

Рассмотрев этот вопрос, я перехожу ко второму. Речь идет о том, чтобы узнать, следует ли приписывать завоевания, произведенные северными народами, особенной силе и крепости, которыми природа якобы одарила их.

Напрасно обратились бы мы к опыту, чтобы убедиться в истине этого мнения. Ничто до сих пор не доказывает добросовестному исследователю, что природа севера более могущественна в своих произведениях, чем природа юга. Если на севере водятся белые медведи и зубры, то в Африке есть львы, носороги и слоны. Никогда еще не заставляли сражаться негров с Золотого Берега или из Сенегала с равным числом русских или финляндцев; никогда не измеряли различную степень их силы различным весом тяжестей, которые они могли бы поднять. Мы в этом отношении еще так далеки от достоверных данных, что если бы я захотел опровергать один предрассудок при помощи другого, то я противопоставил бы похвалу, расточаемую силе турок, рассказам о силе северных народов. Словом, мнение о силе и мужестве северных народов может опираться только па историю их завоеваний; но в этом случае все народы могут предъявлять такие же притязания, оправдывая их подобными же документами, и считать себя одинаково одаренными природой.

Прочитайте историю, и вы увидите гуннов, покидающих Азовское море, чтобы покорить племена, живущие к северу от их страны; вы увидите сарацин, массами выходящих из жгучих песков Аравии, чтобы завоевать земли, покорять народы, победить Испанию и нести опустошение до самого сердца Франции; вы увидите, как эти же сарацины победоносно сражаются с крестоносцами, а повторные набеги европейских народов терпят в Палестине поражение и позор. Если я обращу взор к другим областям, то опять увижу правильность своего взгляда, подтверждаемого и победами Тамерлана, который с берегов Инда победоносно доходит до ледяных пространств Сибири, и завоеваниями инков, и доблестью египтян, на которых в эпоху Кира смотрели как на самый мужественный народ и которые в битве при Тембрее показали себя достойными своей репутации, и, наконец, римлянами, победы которых распространяются до Сарматии и до островов Британии. Но если победа попеременно переносилась с юга на север и с севера на юг; если все народы были поочередно победителями и побежденными; если, как учит нас история, народы севера5 не менее чувствительны к палящему зною южных стран, чем народы юга к жестоким морозам северных, если они с равной неудачей сражаются в климатах, слишком им чуждых, то ясно, что завоевания северян совершенно независимы от климатических особенностей их страны и что напрасно искать в физических условиях причину того факта, который просто и естественно объясняется условиями духовного порядка.

Если север породил последних завоевателей Европы, то потому, что свирепые и еще дикие народы, какими были в то время северные племена, бывают, по замечанию шевалье Фолара, гораздо более мужественными и способными к войне, чем народы, выросшие в роскоши, в изнеженности и подчиненные самодержавной власти, какими были тогда римляне. При последних императорах римляне уже не были больше тем народом - победителем галлов и германцев, который держал весь юг под властью своих законов; теперь эти властелины мира оказались покоренными теми же доблестями, которые некогда сделали их победителями всего мира.

Но, скажут мне, для того чтобы покорить Азию, от них потребовалось только принести ей цепи. Быстрота завоевания Азии, отвечу я, еще не доказывает трусости южных народов. Какие северные города защищались с большим упорством, чем Марсель, Нуманция, Сагунт, Родос? А разве в эпоху Красса римляне не встретили в парфянах достойных себе противников? Словом, быстротой своих успехов римляне обязаны рабству и изнеженности азиатов.

Когда Тацит говорит, что монархия парфян менее страшна римлянам, чем свобода германцев, он приписывает превосходство мужества этих последних форме их правления. И значит, завоевания, сделанные северными народами, нужно объяснять причинами духовного порядка, а не особенностями их климата.

<p>Об уме. Рассуждение 3. Об уме. Глава XXVIII. Завоевания северных народов</p>

<p> </p>

<p>Говорят, что физическая причина завоеваний, сделанных северными народами, заключается в том, что природа одарила их большей смелостью и силой, чем южные народы. Это мнение, лестное для самолюбия европейских народов, которые почти все ведут свое происхождение от народов северных, до сих пор не оспаривалось. Однако, чтобы удостовериться в истинности столь лестного мнения, рассмотрим, действительно ли северяне смелее и храбрее народов южных. Для этого определим прежде всего, что такое смелость, и выясним те принципы, которые могут пролить свет на один из важнейших вопросов нравственности и политики.</p>

<p>Смелость животных есть только следствие их потребностей; как только эти потребности удовлетворены, они становятся трусливыми; голодный лев кидается на человека, лев сытый убегает от него. Когда голод животного утолен, стремление всего его организма к самосохранению удаляет его от опасности. Словом, смелость животных является следствием их потребностей. Если мы называем робкими жвачных животных, то потому, что им не приходится сражаться за добывание пищи, им не нужно идти навстречу опасности; если же они испытывают потребность, то появляется и смелость; влюбленный олень столь же яростен, как хищный зверь.</p>

<p>Применим к человеку то, что я сказал о животных. Смерти всегда предшествуют страдания, жизнь всегда сопровождается некоторыми наслаждениями. Поэтому мы привязаны к жизни страхом страданий и любовью к наслаждению; чем счастливее жизнь, тем более мы страшимся потерять ее; отсюда тот ужас, какой в минуту смерти испытывают люди, живущие в довольстве. И наоборот, чем жизнь несчастливее, тем с меньшим сожалением мы покидаем ее; отсюда то спокойствие, с каким крестьянин ожидает смерть.</p>

<p>Но если любовь к существованию основывается в нас на боязни страданий и на любви к наслаждениям, то, значит, желание быть счастливым сильнее в нас, чем желание жить. Поэтому, чтобы получить предмет, в обладании которым мы видим свое счастье, каждый из нас способен подвергать себя большим или меньшим опасностям, всегда соразмерным более или менее сильному желанию завладеть данным предметом'. Чтобы быть совершенно лишенным смелости, нужно быть совершенно лишенным желаний.</p>

<p>Предметы желаний людей различны; люди одушевлены различными страстями, например скупостью, честолюбием, любовью к родине, любовью к женщинам и т. д. Из этого вытекает, что человек, способный на решения в высшей степени смелые для того, чтобы удовлетворить известную страсть, не будет смелым, если дело коснется какой-либо иной страсти. И неоднократно видели флибустьера, одушевленного сверхчеловеческой доблестью, когда она поддерживалась надеждой на добычу, но лишенного смелости, чтобы отомстить за оскорбление. Цезарь, которого не страшила никакая опасность, когда он шествовал к славе, дрожал, входя на колесницу, и садился в нее только после того, как трижды произносил некий стих, который, по его мнению, предохранял его от опасности быть опрокинутым. Человек робкий, боящийся всякой опасности, может одушевиться отчаянной храбростью, если дело пойдет о защите жены, возлюбленной или детей. Вот как можно объяснить некоторые явления мужества и то, почему один и тот же человек бывает храбрым или робким сообразно обстоятельствам.</p>

<p>После того как я доказал, что смелость есть следствие наших потребностей, что она есть сила, сообщаемая нам нашими страстями и развивающаяся от препятствий, ставимых случаем или чужими интересами нашему счастью, я, дабы предупредить всякое возражение и еще больше осветить столь важный вопрос, должен теперь различить два рода смелости. Есть один род смелости, который я называю истинной смелостью; он заключается в том, чтобы видеть опасность, какова она есть, и идти ей навстречу. Другой род, производящий только впечатление смелости, свойствен почти всем людям и заставляет их презирать опасность, потому что они ее не знают, потому что страсти, сосредоточивая все их внимание на предмете их желаний, скрывают от них хотя бы часть той опасности, которой они их подвергают.</p>

<p>Чтобы получить точную меру истинной смелости этих людей, нужно было бы вычесть из нее всю ту часть опасности, которую закрывают от них страсти или предрассудки, а обыкновенно эта часть весьма значительна. Пообещайте разграбление города солдату, боязливо идущему на приступ: жадность ослепит его, он нетерпеливо будет ожидать атаки, опасность исчезнет для него, и чем оп жаднее, тем бесстрашнее он будет. Тысячи других причин производят действие, подобное жадности; старый солдат храбр, потому что привычка к опасности, от которой он всегда ускользал, делает опасность ничтожной в его глазах. Солдат победоносный идет на врага храбро, потому что не ожидает сопротивления и надеется на легкую победу. Один храбр, потому что считает себя счастливым в битве, другой потому, что считает себя стойким, третий потому, что считает себя ловким. Словом, храбрость редко основана на истинном презрении к смерти. Поэтому человек, бесстрашный со шпагой в руках, часто может оказаться трусом в поединке на пистолетах. Перенесите на судно солдата, не боящегося смерти в бою; он будет страшиться ее во время бури, потому что не встречался здесь с ней лицом к лицу.</p>

<p>Словом, храбрость часто является следствием неясного понимания опасности или же ее полного непонимания. Сколько людей приходят в ужас от грома и боятся провести ночь в лесу, удаленном от больших дорог, тогда как нот никого, кто бы побоялся пойти ночью из Парижа в Версаль. Между тем неловкость возницы или встреча на большой дороге с разбойником представляют более обыкновенные явления, и, следовательно, их нужно бояться больше, чем удара грома или встречи с тем же самым разбойником в отдаленном лесу. Почему же страх более обычен в первом случае, чем во втором? Потому что блеск </p>

<p>молний и раскаты грома, а также лесной мрак постоянно рисуют воображению картину опасности, которую не вызывает представление дороги, ведущей из Парижа в Версаль. Но немногие люди способны выносить присутствие опасности: она действует на них так сильно, что бывали случаи, когда, будучи не в силах отомстить за оскорбление, люди убивали себя от стыда за свою трусость. Вид противника заглушал в них голос чести; и, чтобы внять ему, им нужно было, оставшись наедине с собой, пробудить в себе этот голос и, воспользовавшись минутой подъема, броситься в объятия смерти, так сказать не замечая ее. По той же причине для того, чтобы избегнуть действия, которое почти на всех людей производит вид смерти, солдат на войне не только выстраивают в порядке, сильно затрудняющем бегство, но еще, как, например, в Азии, их возбуждают опиумом, а в Европе водкой и оглушают или шумом барабана, или их собственными криками. Таким способом, скрывая от них часть опасности, которой их подвергают, уравновешивают их любовь к родине с их страхом. То, что я говорю о солдатах, можно сказать и о полководцах; немногие из них, даже самые храбрые, встречают спокойно смерть в постели или па эшафоте. Какую слабость духа смелый в боях маршал Бирон показал перед казнью!</p>

<p>Чтобы смотреть в глаза смерти, нужно быть или пресыщенным жизнью, или снедаемым одной из тех сильных страстей, которые заставили Капана, Катона2 и Порцию умертвить себя. Люди, одушевляемые подобными сильными страстями, любят жизнь лишь при известных условиях: их страсть не скрывает от них опасности, которой они подвергаются; они видят ее такой, какова она в действительности, и презирают ее. Брут хочет освободить Рим от тирании: он убивает Цезаря, набирает войско, вступает в сражение с Октавием; побежденный, он убивает себя; жизнь невыносима ему без свободы Рима.</p>

<p>Тот, кто доступен столь сильным страстям, способен на самые великие поступки; он презирает не только смерть, но и страдание. Не так с людьми, убивающими себя от отвращения к жизни; их можно назвать почти столь же мудрыми, как и смелыми; большая часть их не были бы смелыми в случае пытки, в них недостаточно жизни и силы, для того чтобы перенести страдания. Презрение к жизни является в них результатом не сильной страсти, а отсутствия страстей; они доказывают себе посредством простого расчета, что лучше вовсе по существовать, чем быть несчастным. Но такое состояние души делает их неспособными к великим деяниям. Тот, кто пресыщен жизнью, мало занят делами этого мира. Поэтому среди многих римлян, которые добровольно лишили себя жизни, нашлось немного таких, которые убийством тиранов осмелились бы сделать свою смерть полезной для родины. И напрасно стали бы возражать, что стража, со всех сторон окружавшая дворцы тиранов, преграждала им доступ; их обезоруживал страх перед пытками. Подобные люди топятся, вскрывают себе жилы, но не подвергают себя опасности жестоких пыток; никакая побудительная причина не заставит их решиться на это.</p>

<p>Боязнь страданий объясняет нам все странности такого рода мужества. Если человек, достаточно храбрый для того, чтобы застрелиться, не решается поразить себя кинжалом; если он страшится некоторых видов смерти, то этот страх основан на истинной или ложной боязни более сильного страдания.</p>

<p>Установленные здесь принципы дают, мне кажется, решение всех подобных вопросов и доказывают, что храбрость не является, как думают некоторые, следствием различных климатических условий, но следствием страстей и потребностей, общих всем людям. Ограниченность моей темы не позволяет мне коснуться различных названий, даваемых мужеству, как-то: храбрость, доблесть, бесстрашие и т. д. Все это в сущности различные способы проявления мужества.</p>

<p>Рассмотрев этот вопрос, я перехожу ко второму. Речь идет о том, чтобы узнать, следует ли приписывать завоевания, произведенные северными народами, особенной силе и крепости, которыми природа якобы одарила их.</p>

<p>Напрасно обратились бы мы к опыту, чтобы убедиться в истине этого мнения. Ничто до сих пор не доказывает добросовестному исследователю, что природа севера более могущественна в своих произведениях, чем природа юга. Если на севере водятся белые медведи и зубры, то в Африке есть львы, носороги и слоны. Никогда еще не заставляли сражаться негров с Золотого Берега или из Сенегала с равным числом русских или финляндцев; никогда не измеряли различную степень их силы различным весом тяжестей, которые они могли бы поднять. Мы в этом отношении еще так далеки от достоверных данных, что если бы я захотел опровергать один предрассудок при помощи другого, то я противопоставил бы похвалу, расточаемую силе турок, рассказам о силе северных народов. Словом, мнение о силе и мужестве северных народов может опираться только па историю их завоеваний; но в этом случае все народы могут предъявлять такие же притязания, оправдывая их подобными же документами, и считать себя одинаково одаренными природой.</p>

<p>Прочитайте историю, и вы увидите гуннов, покидающих Азовское море, чтобы покорить племена, живущие к северу от их страны; вы увидите сарацин, массами выходящих из жгучих песков Аравии, чтобы завоевать земли, покорять народы, победить Испанию и нести опустошение до самого сердца Франции; вы увидите, как эти же сарацины победоносно сражаются с крестоносцами, а повторные набеги европейских народов терпят в Палестине поражение и позор. Если я обращу взор к другим областям, то опять увижу правильность своего взгляда, подтверждаемого и победами Тамерлана, который с берегов Инда победоносно доходит до ледяных пространств Сибири, и завоеваниями инков, и доблестью египтян, на которых в эпоху Кира смотрели как на самый мужественный народ и которые в битве при Тембрее показали себя достойными своей репутации, и, наконец, римлянами, победы которых распространяются до Сарматии и до островов Британии. Но если победа попеременно переносилась с юга на север и с севера на юг; если все народы были поочередно победителями и побежденными; если, как учит нас история, народы севера5 не менее чувствительны к палящему зною южных стран, чем народы юга к жестоким морозам северных, если они с равной неудачей сражаются в климатах, слишком им чуждых, то ясно, что завоевания северян совершенно независимы от климатических особенностей их страны и что напрасно искать в физических условиях причину того факта, который просто и естественно объясняется условиями духовного порядка.</p>

<p>Если север породил последних завоевателей Европы, то потому, что свирепые и еще дикие народы, какими были в то время северные племена, бывают, по замечанию шевалье Фолара, гораздо более мужественными и способными к войне, чем народы, выросшие в роскоши, в изнеженности и подчиненные самодержавной власти, какими были тогда римляне. При последних императорах римляне уже не были больше тем народом - победителем галлов и германцев, который держал весь юг под властью своих законов; теперь эти властелины мира оказались покоренными теми же доблестями, которые некогда сделали их победителями всего мира.</p>

<p>Но, скажут мне, для того чтобы покорить Азию, от них потребовалось только принести ей цепи. Быстрота завоевания Азии, отвечу я, еще не доказывает трусости южных народов. Какие северные города защищались с большим упорством, чем Марсель, Нуманция, Сагунт, Родос? А разве в эпоху Красса римляне не встретили в парфянах достойных себе противников? Словом, быстротой своих успехов римляне обязаны рабству и изнеженности азиатов.</p>

<p>Когда Тацит говорит, что монархия парфян менее страшна римлянам, чем свобода германцев, он приписывает превосходство мужества этих последних форме их правления. И значит, завоевания, сделанные северными народами, нужно объяснять причинами духовного порядка, а не особенностями их климата.</p>

Гельвеций. Рассуждение 3. Об уме.