Загрузка...

Об уме. Рассуждение 4. О различных наименованиях ума. Глава XVII. О воспитании

 

В каждой стране искусство формировать людей так тесно связано с формой правления, что какое-либо значительное изменение в общественном воспитании вряд ли возможно без изменений в самом государственном строе.

Искусство воспитания есть не что иное, как знание средств для образования более крепких и сильных тел, более просвещенных умов и более добродетельных душ. Относительно первой задачи воспитания мы должны брать пример с греков, потому что телесные упражнения были у них в почете и эти упражнения являлись даже частью их медицины. Что же касается средств сделать умы более просвещенными и души более сильными и добродетельными, то мне кажется, что, указав на важность выбора предметов, которыми мы заполняем нашу память, и на легкость, с которой можно зажигать в нас сильные страсти и направлять их к общественному благу, я достаточно дал понять просвещенному читателю, какому плану нужно следовать для усовершенствования общественною воспитания.

Мы столь далеки от всякой реформы в деле воспитания, что я не буду входить в подробности, всегда скучные, когда они бесполезны. Я замечу только, что мы не соглашаемся в этой области даже на изменение наиболее грубых и наиболее легко исправимых злоупотреблений. Кто сомневается, например, в том, что для получения всего, что человек в состоянии дать, он должен наилучшим образом распределять свое время? Кто сомневается в том, что успех зависит отчасти от умелого пользования временем? И кто, убедившись в этой истине, не замечает с первого же взгляда, какие перемены можно было совершить в общественном воспитании?

Так, необходимо посвятить некоторое время разумному изучению родного языка. Как нелепо терять восемь пли десять лет жизни на то, чтобы изучить мертвый язык, который забывается сейчас же по окончании школы, потому что он почти совершенно непригоден в обыденной жизни? Напрасно мне возразят, что если молодых людей так долго держат в гимназиях, то не столько для изучения латыни, сколько для того, чтобы внушить им привычку к труду и прилежанию. Разве нельзя было бы для Достижения этой цели предложить им занятие менее неблагодарное и неприятное? Неужели не боятся притупить в них ту природную любознательность, которая одушевляет нас в ранней молодости? Насколько укрепилась бы эта любознательность, если бы бессмысленное изучение слов заменили изучением физики, истории, математики, нравственности, поэзии и т. д.? Мне могут сказать, что изучение мертвых языков выполняет отчасти эту задачу. Оно требует переводов и- пояснений авторов; оно наполняет, следовательно, головы людей идеями, содержащимися в лучших произведениях древности. На это я отвечу, что нет ничего более нелепого, чем посвящать много лет тому, чтобы вложить в память немногие факты или идеи, которые с помощью переводов можно запомнить в два-три месяца.

Следовательно, единственная выгода, получающаяся от восьми или десяти лет занятий, сводится к весьма сомнительному знанию тех тонкостей латинского языка, которые теряются в переводе. Я говорю, весьма сомнительному знанию, потому что, как бы человек ни изучал латинский язык, он никогда не будет его знать лучше родного. Но если среди наших ученых очень мало людей, чувствующих красоту, силу и изящество французского языка, то почему же они лучше почувствуют красоту языка латинского? И нельзя ли предположить, что их знание основано на нашем невежестве, нашей доверчивости и их смелости? Если бы можно было вызвать души Горация, Вергилиям Цицерона, то не показались ли бы им самые блестящие речи наших риторов написанными на почти непонятном наречии? Тем не менее, оставив в стороне эти сомнения, я готов предположить, что по окончании школы молодой человек окажется весьма сведущим в тонкостях латинской речи; но, признав это, я все же должен спросить, нужно ли платить за такое знание восьмью или десятью годами труда и не лучше ли было бы употребить эти годы ранней молодости, когда любознательность не подавляется никакой страстью и когда, следовательно, мы более способны к прилежанию, не лучше ли было бы эти годы, отданные на изучение слов, употребить на изучение других фактов, особенно относящихся к нашей будущей возможной деятельности? Я не согласен с крайностями лиц, утверждающих, что молодой человек должен ограничиваться исключительно изучением наук, подходящих к его положению. Образование юноши должно дать ему возможность выбирать между различными путями; гений должен быть свободен. Существуют знания, необходимые для каждого гражданина; таково знание принципов нравственности и законов своего государства. Все мои требования сводятся к тому, чтобы память молодого человека заполнялась идеями и предметами, относящимися к его вероятному поприщу. Крайне нелепо давать совершенно одинаковое образование трем людям, из которых один сделается маленьким чиновником в министерстве финансов, а два других займут высшие посты в армии, в юстиции или в управлении государством. И можно ли смотреть без удивления на то, что они занимаются одними и теми же науками вплоть до шестнадцати- или семнадцатилетнего возраста, т. е. до того момента, когда они вступят в свет и, отдавшись удовольствиям, часто становятся уже неспособными к прилежанию?

Рассмотрев хорошенько идеи, которыми заполняют память молодых людей, и сравнив их воспитание с тем положением, какое им предстоит занять, мы найдем его столь же нелепым, сколь нелепым было бы воспитание греков, если бы они учили только игре на флейте тех своих юношей, которых они затем посылали на олимпийские игры для состязания в борьбе или в беге.

Но, скажут мне, если можно сделать гораздо лучшее употребление из времени, посвященного образованию, то почему не пытаются сделать это? Чему приписать такое равнодушие? Почему уже с самого детства в руки будущего живописца вкладывают карандаш? Почему в этом же возрасте будущему музыканту дают скрипку? Почему оба артиста получают в этом случае воспитание, отвечающее их искусству, и в то же время с таким пренебрежением относятся к воспитанию государей и вельмож и вообще всех лиц, которые призваны занимать высокие должности? Неужели же неизвестно, какое сильное влияние имеют добродетели и особенно просвещенность высокопоставленных лиц на счастье или несчастье государств? Почему же предоставлять случайностям столь важную для управления сторону? Без сомнения, отвечу я, в школах есть много просвещенных преподавателей, хорошо знакомых как с недостатками воспитания, так и со средствами для их излечения, но что могут сделать они без помощи правительства? Но правительства мало заботятся об общественном воспитании. В этом отношении нельзя сравнивать большие государства с небольшими республиками. В больших государствах редко чувствуется нужда в великих людях, большие государства держатся своей собственной массой. В ином положении такие республики, как, например, Лакедемон. С гордостью граждан она должна была отражать наступление бесчисленных азиатских войск. Спарта была обязана своим спасением тем великим людям, которые рождались один за другим для ее защиты. Правительство было постоянно занято задачей выращивания все новых великих людей, и потому его главное внимание было обращено на общественное воспитание. Большие государства реже подвергаются таким опасностям и потому не предпринимают подобных мер предосторожности. Более или менее настоятельная потребность в какой-либо вещи всегда является точной мерой усилий ума, делаемых для достижения ее. Но, возразят мне, среди самых сильных государств не найдется ни одного, которое время от времени не испытывало бы потребности в великих людях. Несомненно, но так как эта потребность не является обычной, то ее и не стремятся удовлетворить. Великие государи не обладают добродетелью предусмотрительности. Высокопоставленные люди здесь слишком заняты, чтобы следить за общественным воспитанием, и потому пренебрегают им. Кроме того, как много препятствий ставят в этих больших государствах личные интересы делу создания гениальных людей! Конечно, здесь возможно создание людей образованных, ничто не мешает молодым людям уже с ранней юности заполнять память идеями и предметами, имеющими отношение к их будущей должности; но никогда здесь не вырастут гении, ибо все эти идеи и предметы остаются бесплодными, если их не оплодотворяет любовь к славе. Для воспламенения этой любви необходимо, чтобы слава, подобно деньгам, могла обмениваться на множество удовольствий и чтобы за заслуги воздавались почести. Но справедливое распределение почестей не в интересах сильных мира сего: им невыгодно приучать гражданина смотреть на их милости как на обязательную плату за его таланты. Поэтому они редко награждают по заслугам; они понимают, что, чем меньше зависящие от них люди достойны благодеяний, тем благодарнее они будут. Словом, несправедливость часто играет решающую роль при раздаче наград, и в связи с этим любовь к славе угасает во всех сердцах.

Вот главные причины, почему в больших государствах ощущается недостаток в великих людях, почему там к ним равнодушны и почему так мало заботятся о народном воспитании. Но как ни велики в этих странах препятствия реформе общественного воспитания, все же они не являются непреодолимыми в государствах монархических, т. е. в большинстве европейских государств. Они непреодолимы лишь в государствах абсолютно деспотических, в государствах Востока. Как возможно усовершенствовать воспитание в этих странах? Никакое воспитание невозможно без определенной цели; единственная же цель воспитания, как я уже говорил, это сделать граждан более сильными, более просвещенными и добродетельными и, наконец, более способными работать на благо того общества, в котором они живут. Но в государствах деспотических деспотам постоянно кажется, что общественные интересы противоречат их личным, и это не позволяет им принять систему воспитания, отвечающую общественной пользе. Словом, в этих странах отсутствует цель воспитания, а следовательно, и само воспитание. Напрасно было бы желать свести его к умению нравиться государю: разве возможно построить план воспитания навсегда несовершенном знании характера властелина, который может умереть или характер которого может измениться до окончания воспитания? В этих странах нужно сначала улучшить воспитание государей, чтобы затем плодотворно работать над воспитанием народа. Но трактату на эту тему нужно было бы предпослать еще более трудное исследование о том, насколько возможно уничтожение крупных препятствий, которые всегда ставятся личными интересами на пути хорошего воспитания монархов. Это этическая проблема, по-видимому неразрешимая в государствах с абсолютной властью, каковыми являются государства Востока. Ревниво оберегая право управлять от имени своего господина, визири всегда будут держать султанов в постыдном и непреодолимом неведении они всегда будут отстранять от них человека, который мог бы просветить их. Если даже воспитание самих государей предоставлено случаю, то кто же позаботится о воспитании частных лиц? Если какой-нибудь отец желает здесь возвышения своих сыновей, то, так как он знает, что на познания, ни таланты, ни добродетели не откроют им дороги к благам жизни, что государи не нуждаются в людях просвещенных и знающих, он не станет и требовать от своих детей ни знаний, ни талантов; более того, он будет смутно понимать, что при таком правительстве нельзя быть безнаказанно добродетельным. Поэтому-то все его этические правила сведутся к нескольким расплывчатым положениям, которые, будучи слабо связанными между собой, не смогут дать его сыновьям ясных идей о добродетели; он будет страшиться слишком строгих и точных правил в этой области. Он понимает, что слишком суровая добродетель может повредить их счастью; и если, как говорит Пифагор, две вещи делают человека подобным богам: жить на благо общества и говорить правду, то нет сомнения, что человек, который захотел бы подражать богам, был бы преследуем людьми.

Таков источник противоречия между теми нравственными предписаниями, которые даже в странах с деспотическим правлением отцы вынуждены в силу обычая давать своим детям, и поведением, которое они им рекомендуют. Отец говорит детям как общее правило: «Будьте добродетельны». Но он невольно развивает это положение следующим образом: «Не доверяйте добродетели, будьте робкими и осторожными негодяями и имейте добродетели, как говорит Мольер, лишь настолько, чтобы вас не повесили». Как возможно в подобных государствах совершенствовать ту часть воспитания, которая заключается в развитии добродетели? Не существует такого отца, который, не впадая в противоречие с самим собой, мог бы отвечать на настоятельные доводы по этому вопросу своего добродетельного сына.

Чтобы пояснить эту истину на примере, предположим, что некий отец предназначает своего сына к управлению какой-нибудь провинцией, наделяя его званием паши, и что, готовый занять это место, сын говорит ему: «Отец, принципы добродетели, приобретенные мной в детстве, взросли в душе моей. Я еду управлять людьми: их благо будет моей единственной заботой. Я не буду выслушивать богача с большей благосклонностью, чем бедняка; оставаясь глухим к угрозам сильного притеснителя, я всегда буду слушать жалобы притесняемых, и справедливость будет руководить мной в моих решениях». - «О, сын мой! Как пристал твоей юности энтузиазм добродетели! Но возраст и осторожность научат тебя умеренности. Конечно, нужно быть справедливым; но сколько нелепых прошений придется тебе выслушивать! На какое множество мелких несправедливостей придется тебе соглашаться! Если ты будешь вынужден отказывать иногда лицам высокопоставленным, то какими любезностями тебе нужно будет сопровождать твои отказы! И как бы высоко ты ни стоял, одного слова султана достаточно, чтобы снова погрузить тебя в ничтожество и смешать с толпой самых презренных рабов; ненависть любого евнуха может погубить тебя; помни, что ты должен щадить их...» - «Как! чтобы я стал терпеть несправедливость! Нет, отец мой! Блистательная Порта часто налагает на людей слишком тяжелые подати; я не буду ей помогать в этом. Мне известно, что долг каждого человека по отношению к своему государству соразмерен его заинтересованности в сохранении этого государства; что бедняки не должны государству ничего и что даже состоятельные люди, которые несут на себе тяжесть налогов, должны давать государству лишь столько, сколько требует мудрая экономия, а не расточительность; я просвещу правительство на этот счет...» - «Откажись от такого намерения, сын мой; твои убеждения будут тщетными, и все равно тебе придется повиноваться...» - «Повиноваться? Нет! Скорее я откажусь от должности, которой почтил меня султан...» - «О, сын мой! Тебя увлекает безумный пыл добродетели; ты только погубишь себя, не принеся облегчения людям; на твое место правительство назначит человека менее добросердечного, который будет сурово исполнять его предписания...» - «Да, конечно, несправедливость совершится, но я не буду ее орудием. Человек добродетельный, на которого возложено управление, или делает добро, или же удаляется; человек еще более добродетельный и более чувствительный к бедствиям своих сограждан уходит из городов и бежит в пустыни, леса и даже к дикарям от ужасного вида тирании и печального зрелища несчастий своих ближних. Таково поведение добродетели. Ты говоришь, что у меня не будет подражателей; этого я не знаю; тебя убеждает в этом предположении скрытое честолюбие, но моя добродетель заставляет меня сомневаться в этом. Но допустим, что действительно никто не последует моему примеру; разве тот ревностный мусульманин, который первым возвестил закон божественного пророка и прозрел ярость тиранов, обращал внимание, идя на казнь, следуют ли за ним другие мученики? Истина вещала его сердцу; он был обязан засвидетельствовать ее, и он это сделал. Неужели мы больше обязаны религии, чем человечеству, и неужели догматы священнее добродетели? Но теперь позволь мне в свою очередь спросить тебя: если бы я присоединился к арабам, нападающим на наши караваны, не мог ли бы я сказать самому себе: буду ли я жить с этими разбойниками или отделюсь от них, они все равно будут нападать на караваны; живя с арабами, я могу смягчить их нравы; во всяком случае я не позволю им совершать бесполезных жестокостей над путешественниками. Я буду делать добро, не увеличивая общественных бедствий. Подобно этому рассуждаешь и ты, и если ни мой народ, ни ты сам не можете одобрить это рассуждение, то почему же как паша я имею право делать то, что мне запрещается делать как арабу? О, мой отец! У меня наконец открылись глаза; я вижу, что в государствах деспотических нет места добродетели и что в тебе честолюбие заглушает голос справедливости. Я могу достигнуть почестей, не иначе как поправ справедливость. Моя добродетель уничтожает твои надежды; она становится тебе ненавистной, и твоя обманутая надежда называет ее безрассудством. Но я взываю к тебе еще раз; исследуй глубины своей души и ответь мне. Если бы я пожертвовал справедливостью ради своих личных склонностей, ради удовольствий, ради прихотей какой-нибудь одалиски, разве не стал бы ты тогда настоятельно напоминать мне о строгих правилах добродетели, которым меня научили в детстве? Почему же твое рвение гаснет, когда эта самая добродетель приносится в жертву приказаниям султана или визиря? Я решусь сказать тебе, почему: потому что блеск моего величия - недостойная плата за низкое повиновение - должен упасть и на тебя; поэтомуто ты и закрываешь глаза на преступление; если бы ты мог осознать его, то - я взываю к твоей правдивости - ты вменил бы мне справедливость в обязанность».

Ясно, что, прижатый к стене такими доводами, всякий отец должен был бы заметить явное противоречие между принципами здравой морали и поведением, которое он рекомендует своему сыну. И он должен был бы признать, что, желая возвышения своего сына, он в то же время смутно желал, чтобы, предавшись заботам о своем возвышении, его сын пожертвовал даже справедливостью. | В азиатских государствах, где из тины рабства извлекают раба, чтобы повелевать другими рабами, подобное желание должно быть свойственно каждому отцу. И кто в этих странах стал бы пытаться составить план добродетельного воспитания, которого все равно никто не даст своим детям? Было бы безумием желать создавать здесь великодушные души, ибо люди в этих странах бывают порочными не в силу врожденной испорченности, а потому, что преступление здесь награждается, а добродетель наказывается. Чего, наконец, ожидать от народа, в котором добродетельными можно назвать лишь людей, готовых сделаться ими при иной форме правления, где никто не одушевлен сильной любовью к общественному благу и потому никто не может быть истинно добродетельным. В государствах деспотических нужно отказаться от надежды создать людей, выдающихся добродетелями или талантами. Иначе в государствах монархических. Здесь, как я уже говорил, можно рискнуть на такое предприятие с некоторой надеждой на успех; но в то же время приходится признать, что успех будет тем сомнительнее, чем больше монархическая форма правления будет приближаться к форме деспотической или чем испорченнее будут нравы.

Я не буду больше распространяться на эту тему и ограничусь тем, что напомню тому усердному гражданину, который захотел бы создать людей добродетельных и просвещенных, что вся задача совершенного воспитания сводится, во-первых, к тому, чтобы установить, какие идеи и предметы следует вкладывать в память молодых людей в зависимости от различных положений, в которые ставит их судьба, а во-вторых, определить наиболее верные средства, чтобы зажечь в них стремление к славе и к общественному уважению.

Когда обе эти задачи будут разрешены, тогда великие люди, бывшие до сих пор результатом слепого стечения обстоятельств, станут результатом деятельности законодателя; тогда, оставив меньше места случаю, совершенное воспитание сумеет бесконечно увеличить в больших государствах число талантливых и добродетельных людей.

Рассуждение 4. О различных наименованиях ума